АЛЕКСАНДР БОЛЯСНЫЙ

 

ПАДЛОВНА

 

(Быль советская и немного после)

 

– Однако, папы, собирайтесь на «сексуальный час», – шеф раздражённо бросил трубку “инфарктного” телефона. Этот редакторский вещатель с противным резким зуммером, заставляющим сердце выше головы подскакивать, и впрямь мог довести до инфаркта.

“Папы” – это мы, трое корреспондентов промышленного отдела большой компартийной газеты. Тюремно-лагерной терминологией наш зав показывал одновременно и свою симпатию к нам, и нашу значимость в его глазах. Выражение «сексуальный час» обозначал на редакционном жаргоне взбучку вышестоящего начальства.

Он вообще мастак на сильные слова. Правда, однажды оконфузился, увлёкшись очередным разносом, и не заметив заглянувшую ненароком свою коллегу Аллу Ивановну из отдела культуры. Шеф тогда ляпнул всё ещё актуальный перл времён татаро-монгольского ига. Рафинированная интеллигентка Алла Ивановна вмиг изменила цвет своего макияжа и, выронив недописанную рукопись, пулей выскочила в коридор. Ситуацию нейтрализовала тётя Соня, уборщица, как раз наводившая марафет на заваленных бумагами подоконниках. После её тоже не менее древнего народного высказывания у багрового Виктора Ивановича спёрло дыхание и таким осталось на оставшихся полдня.

Почему же всё-таки “сексуальный час”? Оговорка? Вряд ли: шеф никогда не бросает слов на ветер. Видимо, что-то новое. В нашем здоровом коллективе издавна привыкли к “сексуальным минуткам”. Это когда во второй понедельник месяца редакционное начальство “имело” на планёрке членов редколлегии и завотделами. Иногда сюда заглядывает кто-то из ЦК или обкома, тогда “минутка” действительно превращается в битый час. Но сегодня вторник, да не второй, а третий, и все, кому положено, оттерпели своё в прошлый понедельник…

Ещё у нас были заведены “стриптизы”. Это когда в последнюю пятницу, за час до окончания рабочего дня, в редакторский кабинет сгоняли абсолютно всех, включая уборщиц и машинисток, и там каждого “раздевали”. При таком порядке чёрта с два слиняешь на полчасика раньше в гастроном за чем-нибудь вкусненьким на выходные. Какое там вкусненькое?! После “стриптиза” всегда хотелось раздеться по-настоящему, вытереть пот и остыть. Начальству же мероприятие помогало бдить трудовую дисциплину. Но сегодня, в середине месяца?!. Да и время совсем не “сексуальное” – не двенадцать дня, как у нас принято, а уже четыре.

– Этой падле всё равно кого и когда – лишь бы получить удовольствие, – продиагностировал шеф.

И мы с Толей – старшим корреспондентом отдела – поняли о ком и о чём идёт речь. Видно, наш болезненный главный редактор снова залёг в лечсанупр, а за него оставалась Падловна. Так мы в редакции называли между собой первого зама и хронического и.о. главного – Тамару Павловну.

Прозвище пошло с лёгкой руки, вернее, с шершавого язычка Марьи Михайловны – легендарной курьерши, бессменно проработавшей в должности с тридцатых годов. Ей уже за восемьдесят, с зубами, ясное дело, напряжёнка, потому и некоторые дефекты речи. Вместо ласкательного “Тамарочка Павловна” выходило сомнительное “Тмарчка Падлна”. Ласкательно старушка называла всех подряд, только поэтому и начальнице перепала нежность. На деле же Марья Михайловна чтила её не больше, чем все мы. В редакции со смеху падали, когда, провожая первого зама в её долгожданный всем коллективом отпуск, Марья Михайловна проникновенно желала “дорогушеньке” хорошо поправиться, но стоило той скрыться за дверью приёмной, как миниатюрная бабушка принялась отчаянно тарабанить кулачками по дерматиновой двери начальственного кабинета:

“Щоб ты поправылася та лопнула, щоб тэбэ старость растрескала, щоб ты окрывэла, Тмарчка Падлна!..”

Курьершин дефект речи был нередко не только уместным, но и публицистичным, ибо выражал общественное мнение и будил мысль тихонь.

...Мы расселись за совещательным столом в редакторском кабинете возле гипсового Ленина и прозрачной пирамиды, хранящей редакционное красное знамя с приколотыми орденом и медалью.

– Готовьтесь, мальчики! – шёпотом торжественно предупредил шеф.

Падловна ощущала нешуточную потенцию, ибо решила, совместив “сексуальную минутку” со “стриптизом”, враз одарить своею страстью как завотделами, так и всех остальных. И мы с Толей очередной раз подивились умению шефа не только притягательные заголовки к материалам придумывать, но и злободневные явления обозначать на редкость верно. Вот и сейчас прав: сегодня в редакции действительно не “сексуальная минутка” проводится, и не “стриптиз”, а именно “сексуальный час”. А может и полтора!..

Тамара Павловна – почти всегда: жизнерадостна, спортивна, с несметными цепочками, кулончиками, колечками, браслетами, да пахнущая Францией. Чтобы никто не сомневался: молодость у неё – хоть не первая, но уж точно не последняя. В пику злопыхателям, которые вместо создания идеологически выдержанной публицистики, распространяли сплетни о якобы раннем климаксе, доведшим и без того мегеристый характер начальницы до пика после развода с последним мужем.

Стартовала, как всегда, решительно:

– Мы расхолодились. Притупилось чувство личной ответственности за партийную газету. Трудовая дисциплина – ни к чёрту: в секретариате не хватает строк, корректоры вместо поисков ошибок примеряют на дежурстве лифчики, добытые у фарцовщиков…

Сидящие многозначительно переглянулись: она же явно лукавила и недоговаривала. Во-первых, не у фарцовщиков, а у фарцовщика. Одного! У Гены. Всему Крещатику известно, что наше здание – это его зона и попробовал бы кто другой сюда сунуться. Да и невозможно это: у кого ещё столько поставщиков умопомрачительного дефицита! Неспроста смелого покроя лифчики “от Гены” вызывали у редакционных дам бурный восторг, а мужчины смущённо расхватывали другие дефицитные загранизделия.

Во-вторых, все прекрасно знали, что Гена осуществлял обход здания, в котором кроме редакции размещались популярные фруктовый магазин и закусочная, только после кабинета Падловны. Тогда уж он знал точно, в какую комнату заходить в первую очередь, а какую можно и вовсе обойти. Корректорская, понятно, в приоритетных не значилась, тем более, что вообще находилась в типографии на другой улице.

– Беспредел!.. – возмущалась Тамара Павловна. И это – в идеологическом органе! Корреспонденты вовсе перестали мышей ловить, а завотделами, позёвывая, взирают... Но – точка! С завтрашнего же дня – другая жизнь! Секретариат: придумайте новую рубрику, чтобы захватить читателя! Допустим, “Журналист идёт в народ”. Вот где размах для публицистов! Партотдел: за день-два подготовьте под этой рубрикой репортажи о реакции населения на недавние речи Леонида Ильича Брежнева! Машбюро: закончите, наконец, перепечатку патриотического романа из “Нового мира” – сколько можно тянуть?..

Перевела дыхание, скользнула взглядом по своему отражению в оконном стекле, осталась довольной и продолжила:

– На “Красном Октябре” – пьянство, прогулы, и это на легендарном революционном предприятии, а промотдел думает о небесных кренделях, –  и посмотрела почему-то не на нашего шефа, а на Толю.

– Да мы ни о чём не думаем, – оправдываясь, пожал он плечами.

– Вот именно, – съязвила Тамара Павловна. – А если бы подумали, если бы партийную совесть имели, то понимали, что нужно на определённом этапе.

– На определённом этапе Германии понадобился Бисмарк, а Чили – Пиночет, – будто цитируя учебник истории, весело сдерзил Толя, вызвав коллективный смешок.

– Ох, Толечка, догавкаешься ты у мэнэ, – копируя по-украински главного редактора, как бы поддержала шутку Тамара Павловна, бросив далеко не шутливый взгляд.

О, этот взгляд!.. Его хорошо знал в редакции каждый, как и злопамятность первого зама. Сто лет пройдёт, все забудут, но она свои обиды и обидчиков помнит, как компьютер. Тем более, Толю!

Предания по редакции ходили, как он, будучи тогда ещё университетским практикантом, вогнал её в краску. При всех! На очередном “стриптизе”. В своём материале она обнаружила несколько опечаток, пропущенных корректорской бригадой. Полосу вычитывала Неля Тополянская, опытнейший корректор. Её мужа – и об этом почему-то все знали, хоть Неля ни с кем в редакции не делилась – выперли из НИИ после того, как он принёс директору на подпись ОВИРовские бумаги для переселения в Израиль. На том самом “стриптизе” Тамара Павловна и высказалась:

– Конечно, до ошибок ли в газете кое-кому, если в голове – мечты об исторической родине…

С Нелей началась истерика. Закрыв ладонями вмиг залившееся краской лицо с хлынувшими слёзами, она со всхлипами выскочила из редакторского кабинета.

– Честнее самой уволиться, а не подставлять других! – бросила вдогонку Падловна.

Воцарилась тишина. Неля проработала в редакции больше десятка лет, никто слова дурного не мог сказать об этой нежной, обаятельной молодой женщине. Поэтому внезапный гнев первого зама, да ещё в такой форме, всех шокировал.

– Ладно, продолжим работать; у всех нервы… А то ещё вы меня Бабой Ягой наречёте, – уже улыбнулась начальница.

Вопросительно посмотрела на сидящего рядом Толю и выдержала паузу. Вот тогда новенький практикант и совершил легендарный поступок. Он просто комично скопировал Марью Михайловну:

– Да, Тмарчка Падлна…

Было непонятно: то ли он ответил на предложение продолжить работать, то ли  подтвердил статус Бабы Яги. Сказал тихонько; в большом кабинете, где к тому времени уже ощущалось оживление, услышать Толю, вроде, не должны были. Но сидящие рядом уловили, а главное – услышала Тамара Павловна. К тому же Толя с непривычки скопировал курьершу неудачно: слово “падлна” произнёс недостаточно быстро и слышалось явное: “ПадлОвна”!

Она потемнела, ярко напомаженные губы сжались в зловещую полоску и опустились, лицо стало злым.

Тем “стриптиз” и окончился.

Очередная же выходка Толи, проведшего аналогию с Бисмарком и Пиночетом, завела первого зама не на шутку. Когда мы вернулись в отдел, шеф сказал Толе:

– Ты, папа, действительно можешь “догавкаться”.

– От вас научился, Виктор Иванович, – весело сдерзил Толя.

И что вы думаете? Таки “догавкался”. Правда, не сразу.

Год спустя, жарким августовским днём я, обливаясь потом, достукивал на машинке свой последний предотпускной репортаж. В отделе, к счастью – никого, и я, блаженствуя от неожиданной тишины, уже предвкушал неповторимое чувство, которое всегда охватывает, когда ставишь последнюю точку. Но вдруг меня подбросил треклятый “инфарктный” вещатель. Секретарша Анна Павловна срочно звала к себе на четвёртый этаж. Чертыхаясь, поплёлся к лифту, хотя спуститься – всего-то на два этажа. Хотел за эту пару минут предугадать: какую ещё начальскую пилюлю предстоит проглотить за полтора часа до отпуска?

В приёмной выяснилось: начальство не при чём. Не отрываясь от вязания, Анна Павловна  показала головой на лежащую телефонную трубку.

Молодой мужской фальцет, поздоровавшись и вежливо назвав меня по имени и отчеству, выразил желание немедленно встретиться… в приёмной районного управления КГБ.

– Кончай выпендриваться – не до шуток мне, в отпуск ухожу, – возмутился я, приняв услышанное за розыгрыш кого-то из дежурствующих в типографии.

– Александр Ильич, – уже внушительно зазвучало в трубке. – С вами не шутят: звонят из Управления Комитета государственной безопасности. Вы срочно нужны. Ждём в пять. Если хотите – предупредим ваше руководство.

Я не хотел.

Ходьбы до здания по указанному адресу через Крещатик – минут двадцать. Если окажется, что меня, всё же, разыграли, то я этому шутнику не завидую. “Дурак, зачем же ты идёшь?” – выговаривал сам себе. Но, видимо, шутник хорошо знал психологию наших людей, для которых услышать магическое: «КГБ» – что горькое, но неминуемое зелье выпить.

Вот и названный особняк. Вот – красная с бронзовыми буквами табличка. Так и есть: Комитет государственной безопасности. Уполномоченный. Приёмная. Точно в пять нажал на кнопку звонка у входной двери.

– Здравствуйте, Александр Ильич, – приветливо улыбнулся обаятельный парень тоном давнего приятеля. Голос был тот же, что по телефону.

Он провёл по облицованному пористой звукопоглощающей плиткой коридору в большой просторный кабинет. За столом сидел преклонных лет крепыш, на голове которого из растительности виднелась лишь серебряная «бахрома». Поднялся, крепко пожал руку:

– Николай Кондратьевич. О вас отзываются как о честном, принципиальном человеке, на мнение которого можно положиться...

Странное дело, он почудился мне не чужим, хоть я готов был голову дать на отсечение, что мы никогда раньше не виделись. Я уже перестал силиться понять, что всё это значит и плюнул на предположения: в конце концов, я – не враг народа, но и не стукач, так что с меня взятки гладки.

– И мнение знаете, относительно чего? Вернее, кого? – вернулся он в своё кресло, рукой пригласив сесть и меня у приставного столика. – Мы хотим понять, что кроется за некоторыми высказываниями и поступками вашего товарища.

И назвал… Толю.

Отеческая озабоченность Николая Кодратьевича вызывалась тем, что молодой человек, работая в идеологическом органе, рассыпает грязные политические анекдоты откровенно провокационного характера; дерзит руководителям, в том числе партийным (!..) работникам. Если это просто неуемный молодой задор – ещё есть надежда, что остепенится. А коль дело серьёзнее? Николаю Кондратьевичу и его коллегам хорошо известно – и это не должно вызывать у меня сомнений – о Толиной причастности к националистическим кружкам в Киевском университете в годы студенчества.

Словом, молодого человека надо предостеречь, посоветовать взяться за ум. Если же не поможет... Здесь, на службе Николая Кондратьевича, должны знать, чего можно ожидать от этого Толи.

Хозяин кабинета пока не сказал, но я кожей почувствовал, что доверить важный процесс Толиного перевоспитания, а заодно информирования об истинных устремлениях заблудшего, собираются именно мне – “честному и принципиальному”.

Непоколебимая уверенность гэбэшника в своей правоте делала тщетными все мои заверения в Толиной лояльности, в том, что он – абсолютно нормальный, честный и порядочный советский человек; что это подтвердит в редакции каждый, и что никакой провокации в его словах нет. Просто Толя весельчак…

Николаю Кондратьевичу совсем даже не понравилось моё поведение. Уже с металлом в голосе он предупредил:

– Вы меня сами вынудили вас конфузить.

С этими словами вытащил из ящика стола какой-то листок.

– Вот какие нечистоты извергал ваш Толя два дня назад в отделе партийной жизни в присутствии нескольких журналистов. Кстати, вас тоже. Надел очки и зачитал:

 

“Спасибо Лёне за такси,

И за селёдку иваси,

И за Луиса Корвалана,

Что обменял на хулигана,

Но где б найти такую блядь,

Чтобы на Лёню обменять?”

 

И вы защищаете этого антисоветчика?!. Кто дал ему право оплёвывать нашего вождя Леонида Ильича Брежнева – человека с международным авторитетом? Или – легендарного чилийского коммуниста товарища Луиса Корвалана? Чем, как не откровенно враждебным злопыхательством являются издёвки по поводу наших временных трудностей? Такси, селёдка иваси… А в Америке что, не повышают цены? У нас, между прочим – доступные всем бесплатная медицина, образование, стабильные цены на хлеб…

Очевидно, я не показал, что переубеждён, а Николай Кондратьевич явно утомился от моего тугоумия. Заключив, что политические анекдоты – не мелочь, и в Чехословакии да Польше бунтующая молодёжь тоже начинала со всяких злопыхательских анекдотиков и стишков, гэбэшник вручил мне бумагу и ручку:

– В общем, напишите о своём отношении к происшедшему и мнение об этом вашем Анатолии Степановиче. А я скоро вернусь.

По правде сказать, что-то внутри меня заскребло. “Маразм какой-то, чертовщина!” – никак не мог я воспринять реальность. Будто сон или какой-то чёрно-белый кинофильм о сталинской поре.

Почувствовал сильные удары сердца, как бывало всегда, когда предстояло начать “горящую” статью. Придвинул к себе бумагу и экспромтом написал: “Моё мнение об Анатолии Степановиче…”  Указал его фамилию, должность, место работы и всё это дважды подчеркнул. Дальнейший текст уместился в нескольких строчках: “Я знаю Анатолия Степановича как честного и порядочного человека, преданного нашей Родине, который может служить примером советского патриота. Фактов его связи с иностранными спецслужбами, буржуазными националистами, сионистами не имею. Его тяги к подрывной пропаганде или к терроризму не заметил”.

Расписался и поставил дату.

Вскоре вернулся Николай Кондратьевич. Снова надел очки и покрутил перед ними мой опус. Глубоко вздохнул и укоризненно посмотрел на меня:

– Пацан! Зачем тебе эта бравада? Храбрый?!.

Перешёл на тон официальный:

– Ручаетесь за то, что написали?

– Я ведь личную подпись поставил.

– А если мы наведаемся в редакцию и попросим повторить это перед вашим руководством?

– Так было бы здорово! Только лучше не к руководителям, а собрать весь коллектив. Там уж мне не отвертеться, ежели соврал. И вообще, выяснится, кто есть кто.

– Лихо!.. Ну, собрание ни к чему, а если выяснится расхождение с написанным – последствия для вас будут пренеприятнейшие, Александр Ильич. Для Анатолия Степановича – тоже. Да и жена ваша в редакции работает – ей-то это к чему?.. Станете раскаиваться в сегодняшнем поведении, да, боюсь, поздно будет. Да, и допишите, что понимаете конфиденциальность нашей беседы и обязуетесь разговор не разглашать. Это, кстати, и в ваших интересах.

Он  проводил меня к выходу из особняка и на прощание ещё раз напомнил:

– Распространяться – не в ваших интересах!

На следующий день пошёл счёт отпуску. С настроением, конечно, совсем не отпускным.

...Как мало нужно для счастья! После перипетий и треволнений, вызванных Чернобылем, вынужденной из-за этого отправкой сынишки с бабушкой до осени к ташкентским родственникам, изнуряющих командировок в чернобыльскую зону, автомобильной катастрофы во время одной из них и последующими отлёжками в двух переполненных больницах, абсолютно свободная палата в третьей – уютная, двухместная, с огромным окном в шикарный парк – была настоящим раем. Когда же приготовили койку для новенького и им оказался… Толя, я почувствовал себя на вершине блаженства.

После Чернобыля огромную больницу прежнего элитного лечсанупра отдали “ликвидаторам” – тем, кто работал при устранении последствий чернобыльской аварии. И пускай сколько угодно сомневаются в существовании Всевышнего – кто, как не он – всевидящий и всезнающий – сделал мне сюрприз, приурочив очередную Толину профилактику как раз к моей отлёжке. На первые восторги и свежие Толины анекдоты ушёл день. Второй – на новый репертуар анекдотов, но уже в холле, при соседях из других палат. После круга свежих стали вспоминать давние: про тандем Лёня-Луис Корвалан, про Рейгана и Раису Максимовну…

– Догавкаешься, ядрёна феня… – вытирая слёзы, хохотнул один – ну, точь в точь как наш уже в то время покойный главный редактор.

И ко мне вновь пришли ещё нестёртые воспоминания, как “догавкался” я, стремясь уберечь Толю. Вечером рассказал ему о той истории, впервые нарушив данное Николаю Кондратьевичу письменное обязательство молчать. И почувствовал облегчение. Будто носил какую-то вину перед Толей.

– Тоже мне – открыл Америку, – совсем не удивился он. – Не тебя одного – почти всех наших тогда вызывали. Падловну благодари!

– А она-то причём?

– Любвеобильная слишком. Вот гормоны её стервозности и сработали. Не зря предупреждала, что догавкаюсь. Шепнула соседу по даче – и порядок. Мне – когда ты в том отпуске был – “предупреждение” на партбюро объявили. Хотели строгача, потом – просто выговор, но смилостивились – Виктор Иванович помог: мол, начинающий коммунист, трепался по молодости…

– А сосед по даче? Кто он?

– Да ты его видел – Тамаркин ”мальчик”, всегда у неё в кабинете кофе лакает. Лысый такой – как его брат.

– Какой брат?

– Родной. Кондратьич. Тот, что тебя вызывал – Николай, а Томкин – Владимир Кондратьевич. В нашем ЦК сидит, в орготделе. Он с женой расплевался и перебрался на дачу. Там и живёт. С Падловной.

– Ничего себе!..

Теперь понятно, почему лицо Николая Кондратьевича показалось мне знакомым. И ещё я вспомнил, как несколько лет назад ненароком смутил Тамару Павловну, забежав к ней во время ночного дежурства со свежей полосой. В кабинете застал не вызывающую сомнений сцену: перед сидящей Падловной стоял на коленях знакомый всей редакции ухажёр и ласкал её ноги. Так это и был второй Кондратьевич?! Ну да, конечно, и благородная “бахрома” на голове такая же, как у его гэбэшного брата. Увидев меня, сразу сориентировался и сделал вид, что пытается достать закатившуюся под стол ручку. Хозяйка же кабинета, не в силах сдержать стремительно разгорающийся густой румянец, впилась в зеркальце пудреницы, поправляя причёску. Не поднимая головы, показала рукой на журнальный столик: мол, оставь полосу там.

 

... – Словом, Сашечка, удачи тебе! Обязательно пиши для нас материалы оттуда и высылай на моё имя – ты будешь нашим специальным американским корреспондентом.

Тамара Павловна подняла аэрофлотовский стаканчик со “Старокиевской”.

День шёл к концу. В большом Толином отделе писем, которым он теперь заведовал, за “стограммовским” столом завершалась церемония моих проводов. Не мираж ли? Да разве можно было предположить пару лет назад, что я, весь из себя такой сознательный и патриотичный, решусь на подобный шаг? Это же чёрт знает что: журналист столичной компартийной газеты удирает на Запад, а начальство провожает его как родного. И кто?

Сама Падловна!..

Окстись, дурак, – осаждаю себя. Какая компартийная газета? Нету той партии! И власти той нет! Появилась другая. И страна новая! Члены партбюро теперь – антикоммунисты, а остальные – либо патриоты, либо идиоты. Последним и раньше было комфортно беспартийными галушками сидеть, и до теперешних перемен им фиолетово.

– Давай, Сашуля, ещё ко мне – кофейку глотнём, – пригласила Тамара Павловна, когда все стали расходиться.

К высочайшему  кабинету я не был приближён никогда, но отказать, вроде, неудобно. Зашли туда, где каждый редакционный хоть раз, да «на ковре» стоял. Из  полированного книжного шкафа был извлечён электрочайник с инвентарным номером – подарок пригородного фарфорового завода, кофейный сервизик, хранящийся за томами собраний сочинений Маркса, Энгельса и Ленина, и наибольшая ценность – банка импортного растворимого кофе.

– Из Штатов, между прочим, – похвасталась начальница.

Кофе был ароматный и пришёлся очень кстати после “Старокиевской”, я с наслаждением его смаковал. Разговор, однако, не клеился, она что-то хотела сказать, но всё не решалась.

– Сначала будет, конечно, нелегко, – знающим тоном предупредила Тамара Павловна. – Но постепенно привыкнешь. Ты же видишь: в нашей хохляндии – никакого просвета, особенно для тебя, – откровенно, с материнской заботой размышляла она.

И, наконец, отважилась перейти к главному:

– За Алёнку волнуюсь: умничка, симпатичная, на пианино играет, английский учит. Ну, где, скажи, мальчика хорошего найдёт? Ей ведь уже восемнадцать, а вокруг – одни жлобы.

Алёнка – её внучка. В редакции два величайших праздника: «Первый Тамарин день» – это когда родилась она сама, и «Второй Тамарин день» – это когда родилась её внучка. Для самой Тамары Павловны Второй день был священнее Первого. Об этом все знали, как и о том, что внучка – самая вундеркиндистая и другие вундеркинды ей в подмётки не годятся.

– Жаль, она старше твоего сына, – сокрушалась начальница. – Послушай, Сашуля, когда освоишься, присмотри там для неё американского женишка, – пошутила. – А если серьёзно, хочу её здесь познакомить с хорошим еврейским мальчиком, который готовится уехать. Может, подскажешь?

Я поперхнулся.

                                            1994. Киев – Нью-Йорк.