MАРК ЛЕЙКИН
ПАМЯТИ СОУЧЕНИКА
(К пятилетию кончины Фридриха Горенштейна)
Память – дело тайное, ждущее сенсационных открытий. Может быть, поняв механизм памяти, можно понять психологию времени. Время ведь не сплошное, а прерывистое, сотканное из отдельных кусков, далеко не равноценных, и часто абсолютно лишних. Впрочем, кто знает, что в этом мире лишнее, что необходимое.
Фридрих Горенштейн.
АРЕСТ АНТИСЕМИТА
Безродных космополитов арестовывали, сионистов-убийц в белых халатах, троцкистов, зиновьевцев-каменевцев, бухаринцев и т.д. Об этом всем известно. Но чтоб арестовали антисемита, об этом мало кто слышал, если вообще кто-то слышал.
Фридрих Горенштейн.
Первый взгляд на титул этой были вызвал у меня твердое ощущение «знакомости», а чтение в деталях восстановило два незабываемых эпизода поры нашего с Фридрихом Горенштейном студенчества.
Незабываемых объективно, поскольку (кроме прочего) второй эпизод произошел в день смерти Сталина. Естественно, этот день, да и его временные окрестности, поминутно и навсегда врезались в память населения всего «нашего необъятного…». А поскольку первый эпизод случился незадолго до второго, да и связала их память Феликса о «неслыханном» случае ареста, то и напрягаться особо и не потребовалось.
Десятилетний Феликс в августе 1942 года был в далеком тыловом Намангане очевидцем ареста «...и, можно сказать, принимал в том участие (Ф.Г.)».
А через десяток лет я был свидетелем обоих упомянутых эпизодов, и тоже, «... можно сказать, принимал в том участие».
Двадцатилетний студент Феликс в этих эпизодах, жонглируя былью этого ареста в «личных целях», удивил артистизмом исполнения роли стандартизированного идеологического демагога того времени.
На одном из коллоквиумов курса «Основы Марксизма-Ленинизма» студент Горенштейн, виденный им арест антисемита, использовал в качестве примера действенности мудрой национальной политики товарища Сталина. Наш доцент Ратушный не только похвалил Феликса, но и в малотиражке рассказал об этом. Да и в лекциях использовал.
Вот и весь первый эпизод.
Через какое-то время радиосообщение Левитана о смерти Сталина буквально повергло в животный кошмар и растерянность наше общежитие. Думается, помимо прочего, наша традиционная сплоченность (как бывало и до, и после) сгустила краски. Как же: осваиваемая героическая профессия, синдром униформы (черная с золотом погон, пуговиц, кокард), полуторная стипендия (даже при тройках), гордый гимн:
Славься шахтеров племя,
Славься шахтерский труд,
Мы обгоняем время,
Сталин – наш лучший Друг...
Парткомом незамедлительно был назначен общеинститутский митинг. А особо «обгоняющие время» (читай: приверженцы застолья) верноподаннейше и по-шахтерски сочли обязательным перед митингом и помянуть «лучшего друга советских шахтеров».
Многие не стеснялись идиотских слез и слов. Много всякого должно было еще произойти, чтобы наше - детей войны поколение (все ли?..) освободилось (совсем ли?..) от этой безжалостной, стальной рукой с младых ногтей организованной, стадной дезориентации.
В «некой давней земной бесконечности (Ф.Г.)» мы – однокашники –полагали, что знаем Феликса. Мы «его держали» за лишенного каких либо претензий на внимание к своей особе, без намека на гонор, сдержанного в общении, но и не закрытого для искренней помощи-взаимопомощи, для нешумного товарищества, доброго, тихого, робкого, уступчивого, без намека на агрессивность. Не выше среднего во всем. В старании «идти в ногу со всеми» даже через силу тренировался пару лет в гимнастике (у меня), и в боксе (у Вити Бондаренко, танцевавшего в «Фотографии» под именем Казанцева). Однако водки, курения, пустых разговоров чуждался... Но на поминках был.
Он и тут сумел оказаться в тени, усредненным, невыделенным. Не был среди тех, кому достались стулья, не стоял, как те, кому не достались. Молча сидел на кровати среди прочих у привычно придвинутого многоцелевого стола, впопыхах освобожденного от студенческих атрибутов, и заставленного чем-то скромным съестным и выпивкой, имититировал участие в питие, и изредка поглядывал в учебник на коленях.
Незванный, явившийся уже «хорошим», старшекурсник Часовников, неприязненно высказался: «Раз ты другой нации, то и брезгуешь выпить в память товарища Сталина»...
Вот тут побледневший Феликс встал, с пафосом повторил несколько фраз своего ответа на коллоквиуме, добавив, что товарищ Сталин советскую национальную политику разработал еще будучи Наркомом национальностей СССР, написал книгу «Марксизм и национальный вопрос» и Сталинскую конституцию. Демонстративно махнул стопку (с каплями водки на донышке) и сел.
Эта демонстративно допитая стопка, да и видимо прочувствованная провокатором непреклонность нашего покровительства «провинившемуся» Феликсу, возможно предотвратили непредсказуемые последствия.
ФОТОГРАФИЯ
Лишь Леня Булгаков явился без галстука, волосы растрепаны, стоят торчком, как у малярной кисти. – Ты куда? Иди в общежитие, проспись, - шипит на него Посторонко. – Не, - глупо улыбается Леня Булгаков, – я строевым могу - и шагнул шумно. Из дверей деканата сам декан глянул. – Что такое? – Да вот, Иван Матвеевич, – угодливо жалуется Посторонко, - сколько предупреждал...
Фридрих Горенштейн
В рассказе «Фотография», датированном 30.8.87, Горенштейн впервые обратился к ангельской образности, напрямую еще не используя этого определения. В рассказе - набор вербальных фотографий и зарисовок происходившего в начале пятидесятых годов не только в Днепропетровске, но и в любых «от Москвы до самых до окраин» городах и весях. Зачастую – прогнозы, в основном пророчески сбывшиеся.
Староста группы Ваня Посторонко доруководился до первого секретаря обкома партии (а это и депутат, и член ЦК), бесхитростный Леня Булгаков остался прежним: до сих пор вынужден частенько доказывать умение ходить строевым, и спит неслышно (он уже давно горный пенсионер, но труженик: уже два десятка лет работает старшим лаборантом бывшей моей кафедры); Гацко, Богоутдинов, Палеонный, боксер Витя Бондаренко, гимнасточка Светлана Маркова (и поныне спортивна и эффектна, хотя недавно уже стала прабабушкой), равно как наш декан и заведующий кафедрой физкультуры – представлены с хроникально-документальной точностью. Будто сняты 7 ноября 1951 года на проспекте Карла Маркса Днепропетровска в институтской колонне на демонстрации.
А вот и прогноз-пророчество: - с трибуны нас приветствовал «...крепкий, черноволосый с густыми бровями, одетый в полувоенный защитного цвета френч и широкие синие брюки. - Это сам хозяин, - сказал всегда все знающий Богоутдинов, - первый секретарь обкома».
Есть у Горенштейна афоризм: «Даже пророк не прорицает из воздуха. Прорицать – это значит видеть уже выросшим дерево из конкретно существующего ростка»... Вскоре этот крепкий «росточек» дорос до куста: стал хозяином Молдавии. А затем вырос до «дуба» - всего нашего необъятного...
Митенька Бронз (только так с первого дня абитуриентства, а через десятки лет и на страницах) называл его Феликс. Наивный, чистенький, лучезарный мечтатель росточка «с ноготок». Светлость Митеньке (подчеркнутая черным фоном шахтерского костюма с золотом погон) придавали ясные, большущие глаза, всегда удивленные под большим открытым лбом, «постыдно нежные щеки» (Ф. Г.) и уникальный сияющий ежик латунно-проволочных несгибаемых волос, детское любопытство, мечтательность, вера в сбыточность всего желаемого, одухотворенность, тяга к книге, песне, ранимость до слез (бывало и по пустякам).
И вдруг Феликс в пустом ночном коридоре спящего общежития, оглянувшись, шепотком поразил нас небезопасным тогда знанием библии, познакомив с притчей: «Измученные тяготами исхода по пустыни евреи воззвали к Богу. И Бог говорит Моисею: - Что они кричат: «Господи, Господи?». Скажи им, пусть они идут». - Вот и ты, Митенька, не причитай, а иди к Оресту (так в первую неделю абитуриентства он поименовал меня, впрочем, как Натерзона – Зон, Аршинова – Метр, могучего Кияшко - Тур) и растягивай себя гимнастикой.
Все годы учебы Митенька старательно и небезуспешно (стал второразрядником) тренировался. Ему изготовили вытяжные тренажеры (впоследствии запатентованные), подобрали хорошие упражнения. Вытягивал себя, прибавил 3-4 см и обрёл плечевую подвижность, трогательно продружил с Валечкой в институте, и победно женился на ней.
Все пять лет (когда случалось остаться втроем) Феликс расслаблялся вопросом: - «Ну как, Митенька, работает Божий совет?» и кайфовал слыша в ответ - «Слава Богу».
На страницах Горенштейна часто цитируется эта библейская притча.
Есть у него и: «Я верю в мудрость божьих советов».
Очевидно, что божий совет «идти» был для самого Горенштейна указующим в выборе «сути и подробностей жизни». Выбор провинциального института с неэлитарной профессией, а после реабилитации отца – возвращение истинного имени (истинную фамилию вернул еще раньше, при получении паспорта), неприятие псевдонима, сценарные курсы, публикации за рубежом, писание на и за других. И, в конце концов, выбор эмиграции...
А народ и отечество – эта игра
не годится для тех,
кто запомнил уже
по любимому телу удар топором…
как много позднее написала Марина Георгадзе, увы, светлая ей память...
Таких ударов Горенштейну не счесть. А память у него была хорошая...
Многие Митеньку любили и опекали, но Феликс его любил все пять лет особенно светло: как любят внуков, светясь желанием достать с неба звездочку. И доставал:
в рассказе «Фотография» Митенька уже был “...хоть и не крепок в плечах, но высок, ноги длинные”. И все же Героем фотографии-агитки «идеологически корректный» фотожурналист избрал простецкого Леню Булгакова, трусливо убрав из кадра светящегося Митеньку. Повергнув этим его в потоки горестных слез.
...Горенштейн подарил Митеньке, по меньшей мере, еще полвека жизни: «И когда обрюзгший усталый пожилой человек, который в некой давней земной бесконечности был семнадцатилетним студентом Митенькой, подлетал к Нью-Йорку... И опять, как начинавшим жить семнадцатилетним юношей, Митенька мечтал, волновался и строил грандиозные, тщеславные планы, которые должны же были наконец сбыться, если не в той, то в этой жизни».
Митенька, увы, - первая наша горькая «профессиональная» потеря... Он и остался мальчиком: несколько лет поработал на северном Урале начальником буровзрывных работ горного предприятия и трагически погиб.
Горенштейн писал («Зеркало Загадок», Берлин, 1997): «могила моей матери - где-то под Оренбургом, могила отца – где-то под Магаданом. Я поставил им памятники: матери – роман «Псалом», отцу – роман «Место». В «Элегии» Фридрих Горенштейн писал “Пусть эта маленькая элегия будет ему (домашнему ангелу Крису – М.Л.) маленьким мавзолеем, который я буду посещать пока жив”.
Рассказ «Фотография», думается, не назван Фридрихом маленьким мавзолеем маленькому Митеньке Бронзу - недомашнему своему ангелу, только потому, что сам ушел в вечность раньше Митеньки, продолжающего жить его любовью и волей.
Что касается меленького роста, он много комплексовал как и из-за не по росту могучих неправильно в детстве накачанных плеч. Мы трое (Феликс, Митенька и я) ночью готовились к утреннему вступительному экзамену по математике. Измученный ночным бдением над бесконечно большими и малыми числами, Митенька скаламбурил: - не будь его рост бесконечно малой величиной с Величиной (тоже абитуриентной) он бы чувствовал себя на высоте...
ДОМАШНИЕ АНГЕЛЫ
Я написал это в печали и спрятал более чем на два года. Теперь эта печаль посветлела. Слава Богу. Святые печали со временем светлеют. Теперь я решился достать рукопись, кое-что в ней дописал, дополнил, конечно. С увлажненными глазами. Дополнено 27.9.2001 г.
Фридрих Горенштейн.
В Берлине у Горенштейна появилось место проживания и работы – квартира. Два десятка лет там создавались его новые книги, в том числе и элегия с подтитулом «Памяти моей кошки Кристи и кота Криса, долгой жизни сына Дани» – «...маленькое лирическое стихотворение в прозе, проникнутое грустным настроением»... (Ф. Г.). Появлялись и подолгу жили метафорические «домашние ангелы». Горенштейн предпослал элегии эпиграф – две первые строки одной из Пушкинских Лицейских элегий:
Я видел смерть, она в молчанье села
У мирного порога моего…
и сопроводил многое объясняющим постскриптумом, который здесь использован в качестве эпиграфа.
... 2 марта 2002 года, увы, определилось, что от даты окончания новеллы, прозвучавшей «...последней лирической нотой в жизни автора», до кончины Горенштейну оставалось пять месяцев и пять дней (две недели не дожил до семидесятилетия)...
Итак, он знал, кто молчит “у мирного порога”, но как и его домашний ангел - “...кот Крис он богоборец, он боролся со смертью” (Ф. Г.). И ему... - «нельзя было и нечаянно намекнуть о смерти». И он... «...ни на минуту не прекращал писательской работы и кажется даже набирал скорость ...постоянно спрашивал с сомнением в голосе: А правда – я немало написал?»...
И на фоне мирового признания книг Горенштейна сложнейшей социальной тематики прошлых и нынешних времен ... вдруг - домашние ангелы (четвероногие и двуногие). Которым «...дано счастье играть наподобие алмаза, рассеивая свет вокруг себя» (Ф.Г.). И в этом ангельском свете он пошел даже на несвойственные его ментальности исповедальность и самооправдание. И сделал это Горенштейн с присущим ему максимализмом в удобном ему ракурсе сопоставления: «...старый атеист Достоевский хотел поставить под сомнение справедливость сотворенного Богом мира. Большеголовый, он был полон мыслей, которые хранил при себе... Я доверяю интимное бумаге, делаю личное публичным, только влажность глаз и сухость сердца несколько оправдывает мою несдержанность».
В элегии есть и мужественная исповедальная грусть и горечь: что ангельский возраст недолог, что вывез в Германию семью, но не вывез любви, что «семья стала плохой, а плохую семью следует разрушать. Плохие семьи калечат детей, приучат их к лжи и даже еще хуже. Наши отношения испортились в Данином подростковом возрасте. Даня преодолел, и тут скорее его, а не моя заслуга».
Действительно, он не повстречался с той, которая была бы ему «в мире богом» (А. Пушкин), либо с «Софьей Андреевной», либо с «Анной Григорьевной Сниткиной»... Мастер и это доверил бумаге: «Не скрою, Анна Сниткина мне весьма была бы нужна. Близкий человек и помощница. Без Сниткиной Достоевский не написал бы «Братьев Карамазовых»... Мне звонят отовсюду, из Нью-Йорка даже. Ах какой вы... Ах какой вы талант... Меня эта болтовня раздражает. Сниткина не появляется. А псевдосниткина – это еще хуже, чем быть одиноким».
Леонид Хейфец имел свое представление о нем: «Жил один. Неистовый, нетерпимый, может быть, великий, наивный и беспощадный, и до ошеломления добрый и бескорыстный, и до ужаса иногда непереносимый, но скорее всего просто гениальный»...
Да уж, с таким характером вряд ли «даже ради ‘преодоления’» пойдешь на компромиссы... Кто знает? – ...каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».
Среди читающих новеллу-«стихотворение в прозе» Горенштейна, определенно (сужу и по себе) окажутся те, которым потребуется вновь вдохнуть воздух много ранее созданного (1954) чудо стихотворения Межирова:
Дитя прекрасно. Ясно это?
Оно - совсем не то, что мы.
Все мы – из света и из тьмы,
Дитя – из одного лишь света.
Оно, бессмысленно светя,
Как благо, не имеет цели.
Так что не трогайте дитя,
Обожествляйте колыбели.
Здесь свое обожествление, своя поэтизация, свои художественные средства. И свой, Слава Богу, счастливый опыт восприятия ангельского свечения (возможно, как прототип Митенька, и подтолкнувшее Горенштейна к новелле). Александру Петровичу и сегодня светят четыре «ангелицы» (термин Горенштейна): милая Елена Афанасьевна (Леля), дочь, внучка, правнучка. И хотя сегодня лишь одна из них в ангельском возрасте, но для него их свечение продолжается. Мало ли и подобных жизненных реалий?
И на Белинского... «Конечно, это доказывает совсем не то, чтоб г. Достоевский по таланту был выше своих предшественников (мы далеки от подобной нелепой мысли), но только то, что он имел перед ними выгоду явиться после них».
Горенштейн и тут «заступил за черту», «продвинув» сравнение до «самосравнения»:
«Альберта Эйнштейна упрекали в том, что его теория менее элегантна, чем теория Ньютона. Он ответил: «Если хотите познать действительность, оставьте элегантность портному».
В азарте полемики Горенштейн подытожил: «Поэтому архаично думаю, считаю, сравниваю себя, сравниваю с Пушкиным и Достоевским. На то и мера, чтоб себя сравнивать. Сравнивайте себя тоже, леди и джентльмены милые!»
Но в данном случае нами не подразумевается никаких претензий на сравнение.
Просто это два божественных стихотворения. Совершенно разных, никого и ничего не затеняющих, исполненных воздуха и света. Блаженство чтения любого из которых, теперь, при явившихся «домашних ангелах» Горенштейна, всегда сможет быть продолжено чтением другого.
...Анна Ахматова некогда разъяснила неувядаемость Пастернака (а он был тогда в сравнении с писавшим элегию Горенштейном и нынешним Межировым - юношей):
Он награжден каким-то вечным детством,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
И он ее со всеми разделил.
Лев Озеров адресно «доразъяснил»: «Вечное детство-это не инфантильность, а сохраненная до поздних лет, до последних дней свежесть восприятия мира и удивление перед чудом жизни».
Представляется справедливым отнесение мудрости этих Мастеров ко всем достойным, творящим без оглядки на дату рождения.
В непобедимой когорте таковых несомненно два Мэтра: совсем недавно в Москве издана, составленная Евгением Евтушенко книга Александра Петровича Межирова «Артиллерия бьет по своим», с предисловием Евтушенко под названием «Страх перед новой книгой», и его же стихом «Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!». Надеемся читать в обозримом будущем и восьмисот страничный роман «Веревочная книга» Горенштейна, завершенный перед кончиной, по его словам – это попытка понять историю через художественную литературу, созданную предшественниками. Вся «Веревочная книга» состоит из метаморфоз и фантасмагории. Так, например, роман предваряется предисловием Александра Герцена, который якобы согласился написать его для литературного соратника Горенштейна. Увы, в не прижизненном издании, хочется верить, прочтем и еще многое, например, «Тайна, покрытая лаком» о происхождении Пушкина, и многое другое – законченное, и не. Архив Мэтра велик.
LAST BUT NOT LEAST
Уже есть и первая книга о Горенштейне - книга необычная, теплая, духовная. Книга «светлой печали (Ф. Г.)», книга событий, фактов, бесед, размышлений. Книга под титулом «Я – ПИСАТЕЛЬ НЕЗАКОННЫЙ», и с подтитулом: «Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна» (автор Мина Полянская отметила и такую деталь в ментальности Мэтра: он предпочитал названия своих творений именовать «титулами»).
Книга написана литературоведом Миной Полянской, чье письмо-некролог было в Москве опубликовано первым. Она, ее муж Борис и сын Игорь более пяти лет (c 1995 по второе марта 2002) тесно и активно дружили с Горенштейном, очень нуждавшемся в человеческом тепле, доверительном общении, да и просто в искреннем внимании, заботе и помощи. Семья Полянских делала это самоотверженно, как родные люди, «работая» воистину «коллективным» (почти домашним) ангелом Мэтра.
И прочитавший книгу увидит, что читать ее интересно вне зависимости от уровня знакомства с творчеством Горенштейна.
И поймет, что Мина Полянская – писатель законный.
И, возможно, попомнит Белинского: Из всех критиков самый великий, самый гениальный, самый непогрешительный – время; и Бабеля: Время идет; и Достоевского: Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и если будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; и Леонида Хейфеца:
Я знаю – земля на всех одна. Но все же неверно, неправильно, что он - там. Вообще, с ним все неверно. Кроме одного. Его литературы, величие которой еще предстоит осознать.
Бабель, словами «элегантного» бандита Бени: «Время идет. Дай времени дорогу!» - коснулся философии ожидания скорого свершения желаемого. Остается веровать в прозрение и «доростание» до уровня Горенштейна тех критиков, которые десятилетия игнорировали его творчество.
«О вы, напоминающие о Господе, не умолкайте!» - этими словами Пророка Исайи завершил Горенштейн роман «Псалом». Любящие Горенштейна люди начертали на камне его могильного памятника в Берлине этот зов Пророка.
Не исключаю, что и в назидание русской критике ...
Знаменательно, что есть уже и «быстрое реагирование» - интереснейшая научная публикация – рецензия** на представленную выше книгу Мины Полянской.
Рецензия, при скромном объеме не только щедро отдающая должное достоинствам книги Полянской, но и корректно указывающая на неосвещенность в ней центрального для понимания Горенштейна и его мира, еврейского вопроса.
В упомянутом и цитированном выше «Геспеде», ряде других публикаций автор Марат Гринберг*** знакомит нас с научными основами подхода к этой проблеме. Его рецензия нам еще:
«...что-то объяснила
И в чем-то разобраться помогла (А. Межиров)».
И мне увиделась целесообразность завершающую часть настоящих записок поименовать общеизвестной англоязычной идиомой «Последнее, но не по значимости», представив ряд мыслей рецензии в авторском изложении:
«Дабы ответить на вопрос, почему Горенштейн нарек себя "писателем незаконным", следует выйти за рамки воспоминаний и "мыслей" и критически обратиться к проблеме того, что является законным, а что из ряда вон выходящим в русской традиции" (здесь и далее разрядка моя (М. Л.).
И Марат Гринберг (в соответствии с высоко ценимым Горенштейном Божьим советом) «идет», т.е. выходит за рамки ... и критически обращается...». И ему – обладателю ученой степени и по иудаизму, сегодня более чем кому-либо «это по плечу» (Е. Евтушенко):
«В еврейской традиции толкования Библии существуют понятия: "пшат" и "драш". Пшат – это понимание библейского текста как такового в его историческом и языковом контекстах. Драш – то, что практиковали раввины, пытается заглянуть за формальные пределы текста, найти в нём тайну, божественный замысел, аллегорию – обнаружить смысл в пробелах между строчками и провести параллели между написанным сейчас и сотни лет назад. Драш — это чтение текста в контексте традиции. Именно такого чтения требуют произведения Горенштейна, напоминающие то раввинский пилпул, то плач Иеремии, то проклятия пророков. Рассуждая о религиозности Горенштейна, Полянская приводит выдержку из его статьи:
«В Вене я ходил в Собор Святого Стефана молиться. Странно звучит "молиться", если речь идет обо мне, который с позиций всех конфессий – человек неверующий. Неправда, верующий, хоть и не религиозный. Обряды и правила не соблюдаю, молиться по канонам не умею. Если б умел – может, пошел бы в синагогу, но каков он – тот канон, и где она та венская синагога»?
Доктор Гринберг полагает, что этот отрывок является по сути аллегорией всего творчества Горенштейна.
Еврею-творцу, живущему в мире разрушенных и стертых с земли синагог, не остается ничего другого, как идти в собор, то бишь Западную цивилизацию, а в данном случае русскую литературу. Но молится он там не Иисусу, а своему Богу. И восхищаясь красотой собора, он не упускает из виду свою синагогу.
«В этом весь Горенштейн, в этом судьба его книг в русcкой литературе. Освоив пшат Полянской, с его незаменимыми источниками, ценной информацией, восхищением творцом и болью за него, перейдем к драшу. Приведенное выше – его начало».
Ну что же – прекрасное начало, обещающее столь ожидаемое продолжение ...
Книга Мины Полянской «Я – писатель незаконный...» и рецензия на нее доктора Марата Гринберга – масштабнейшие на сегодня «памятники» (Н. Берковский). И достойнейший вклад в фундамент литературного мавзолея, вот уже как пять лет ушедшему в вечность, Творцу Слова. Будущие очертания мавзолея, Слава Богу, уже оконтуриваются и осветляются сквозь призму божественного достойной критикой...
---------------------------
* Мина Полянская, «Я - писатель незаконный...». Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна. Слово/Word. New York. 2003.
** Аркадий Мощинский, «О книге Мины Полянской " Я - писатель незаконный...", Слово/Word, New York, 2004, № 45.
*** Для знакомых с «Геспедом» и рецензией на книгу* - псевдоним «Аркадий Мощинский» является «секретом полишинеля». Стиль, научная глубина и обоснованность подходов – просто идентичны и ярко индивидуальны.