ЛЕВ БЕРДНИКОВ
ПЕРВЫЙ РУССКОЯЗЫЧНЫЙ ПИСАТЕЛЬ
Термин “русскоязычный писатель” был, кажется, пущен в ход во времена горбачевской перестройки. Его придумали этнически русские писатели-почвенники, выдававшие себя за истинных патриотов России, дабы отмежеваться от пишущих на русском языке инородцев (читай: евреев). В глазах почвенников последние неизменно остаются не сынами - пасынками России, даже если они осеняют себя крестным знамением, поверяют бумаге свои переживания и боль за судьбы державы, а иногда (что особенно омерзительно!) поносят Израиль и его культуру (как это – увы! - сделали зимой 2007 года талантливые российские литераторы еврейского происхождения на книжной ярмарке в Иерусалиме).
Однако, первый еврейский культурный деятель, вполне отвечающий определению “русскоязычный писатель”, появляется в России еще в начале XIX века. Жизнь и судьба этого литератора весьма поучительны, ибо ему – на удивление “патриотам”! – удалось соединить в себе то, что казалось им несоединимым: заботу о судьбе евреев и горячую любовь к России и русскому народу. Речь идет о публицисте, драматурге и философе Иехуде Лейбе бен Ноахе или, как его называли на русский манер, Льве Николаевиче Неваховиче (1776-1831).
Сведения о ранних годах нашего героя весьма скудны. Известно, что родился он в 1776 году в древнем, упоминаемом еще в летописях XIII века, польском городке Летичеве Подольского воеводства (ныне Хмельницкая область Украины), где евреи жили еще с незапамятных времен и составляли довольно значительную часть населения. Здесь была синагога и два еврейских молитвенных дома. Когда Иехуде Лейбу исполнился год, Летичев подвергся разорению воинственными гайдамаками, учинившими погромы и избиение еврейских обитателей города, многие из коих вынуждены были спасаться бегством. Но Б-гу было угодно, чтобы родители Неваховича уцелели в сей кровавой бойне. О них мы знаем лишь то, что они были правоверными иудеями, и что отец семейства какое-то время был банкиром в Варшаве. Можно предположить, что Невахович-старший взял на себя расходы по обучению сына и, видимо, привил ему жадный, всепоглощающий интерес к наукам. Факты свидетельствуют: Иехуда-Лейб уже до бар-мицвы (!) получил универсальное, поистине энциклопедическое образование. Помимо иврита, немецкого, польского и русского языков, которыми он владел свободно, Иехуда Лейб делал переводы со многих европейских наречий. Он глубоко постиг не только премудрости Торы и Талмуда, но и прекрасно ориентировался в современных ему русской и немецкой литературах. Он всегда отличался неукротимым стремлением к самообразованию (черта, проницательно замеченная историком Ю.И. Гессеном) (1), постоянно пополняя свой интеллектуальный багаж.
В 1790 году он попадает в белорусский город Шклов – признанный мировой центр Еврейского Просвещения XVIII века, и вскоре становится учителем Абрама Израилевича Перетца (1771-1833), в будущем крупного коммерсанта. С последним они станут потом соратниками и друзьями до конца жизни, о чем мы еще расскажем, а пока зададимся вопросом: какими уникальными знаниями надо было обладать, чтобы в 14 лет стать ментором этого европейски образованного человека?! Ведь Абрам Перетц к тому времени не только получил традиционное еврейское образование (он был выпускником иешивы), но свободно говорил на русском и немецком языках, владел светскими науками, был ревностным сторонником Еврейского Просвещения (Хаскалы), идеологом которого был Мозес Мендельсон. Понятно, что учить такого “ученого школяра” было столь же почетно, сколь и ответственно.
Оказавшись в Шклове, Невахович окунулся в атмосферу напряженной интеллектуальной жизни. К тому времени здесь нашли себе приют выдающиеся представители Хаскалы. Тесть Перетца Иошуа Цейтлин – крупный гебраист и толкователь Талмуда - был основателем “бет-га-мидраш”, своего рода народной еврейской академии, где многие “маскилим” (просвещенные), получая все необходимое для жизни, могли предаваться своим ученым занятиям. Иехуда Лейб свел знакомство и с медиком, пионером белорусского просвещения Барухом Шиком; и с известным писателем и педагогом Мендлем Сатановером; и со знатоком библейского языка и его грамматики Нафтали-Герцем Шулманом и др.
Ревностным последователем учения М. Мендельсона становится и Невахович. Но в отличие от Цейтлина и Перетца, испытавших на себе влияние раввинизма (“митнагдим”) с его резким неприятием духовного движения хасидов, он обнаруживает в этом вопросе завидную широту и толерантность, акцентируя внимание не на том, что разъединяет евреев, а на том, что их объединяет. Еще одна отличительная черта Неваховича, обозначившаяся еще в юности, - это его неизменный и неподдельный интерес к русскому языку, на коем он писал и говорил безупречно. Этим он резко выделялся на фоне остальных “маскилим”, которые в сущности были космополитами. Это признает даже А.И. Солженицын: “Невахович, из просветителей-гуманистов, но не космополит, а привязанный к русской культурной жизни, исключительное тогда явление среди евреев” (2).
В конце 1790-х годов Иехуда-Лейб обосновывается в Петербурге, где живет в доме своего бывшего ученика и друга Перетца. Перетц и Невахович сразу же вливаются в еврейскую общину столицы, основанную другим выходцем из Шклова, ревнителем эмансипации иудеев Нотой Ноткиным. Их духовные связи с деятелями Хаскалы не прерываются: документально подтверждены их контакты с популяризатором науки Менахемом Мендлем Лефиным и видным борцом за еврейскую эмансипацию Давидом Фридлендером.
В 1798 и 1800 годах Невахович занимается переводом с иврита письменных материалов по делу лидера белорусского хасидизма рабби Шнеур-Залмана бен Баруха, дважды арестованного русскими властями по ложным доносам “митнагдим”. При этом он не только сочувственно отнесся к несправедливо обвиненному хасиду, но и, как полагает историк А. Рогачевский, способствовал его освобождению (3). Чтобы понять всю смелость и нестандартность такой позиции Неваховича, достаточно вспомнить обращение с Шнеур-Залманом того же Абрама Перетца. Последний жестоко оскорблял хасида, насильно запер его в своем доме, чем напомнил ему мрачные застенки Тайной канцелярии...
Человек книги, Невахович всецело отдается творчеству. Свои размышления и душевные переживания он поверяет бумаге. “Тайная некая сила призывает меня к перу”, – признается он. Дебют Иехуды-Лейба как литератора являют собой его “Стихи” на день восшествия императора Александра I на престол 12 марта 1801 года, подписанные “Верноподданейший Еврей Лейба Невахович”. Это ода, стихотворный текст которой написан на древнееврейском языке и сопровождается русским прозаическим переводом. Как отмечает культуролог В.Н. Топоров, “в оде нет и следов сервильности или неумеренности славословий. Зато она весьма дипломатична... автор подчеркивает и свою принадлежность к евреям и избранную им поэтику, ориентирующуюся на образы еврейской библейской традиции” (4). Вот какой панегирик слагает сочинитель императору:
Красота Иосифа блистает в чертах образа Его,
а разум Соломона царствует в душе.
Народы о сем восхищаются во глубине сердец своих,
и взывают подобно как древле пред Иосифом: Се юн
в цветущих летах, но отец в научении!
Под его токмо Скипетром живущие народы чают, что
ни когда не произыдет между ними крамола от не
терпимости и разнообразия вер.
Использование славянизмов (атрибутов высокого “штиля”) для жанра торжественной оды вполне оправданно и понятно. Заслуживает внимания другое – нарочитое использование автором-евреем ветхозаветной образности (царь Соломон, библейский патриарх Иосиф). Как заметил филолог О.А. Проскурин, “во всех основных европейских языках... само название еврейства как бы свидетельствовало о свершившемся отделении современного еврейства (несущего на себе “печать проклятия”) от древнейшего, библейского бытия” (5).
Примечательно, что и в “Письмах русского путешественника” Н.М. Карамзина такое отделение и даже противопоставление явственно прослеживается. Он пишет: “Мне хотелось видеть их Синагогу. Я вошел в нее как в мрачную пещеру, думая: Б-г Израилев, Б-г народа избранного! здесь ли должно поклоняться Тебе? Слабо горели святильники в обремененном гнилостию воздухе. Уныние, горесть, страх, изображались на лице молящихся; нигде не видно было умиления; слеза благодарной любви ничьей ланиты не орошала; ни чей взор в благоговейном восхищении не обращался к небу. Я видел каких-то преступников, с трепетом ожидающих приговора к смерти, и едва дерзающих судию своего просить о помиловании”.
Для Неваховича, озабоченного бесправным положением своих соплеменников, важно снять с них эту “печать проклятия”. Потому, употребляя библеизмы, он обозначает тем самым духовную связь и преемственность нынешних иудеев с пророками и мыслителями далекого прошлого. В этой связи приобретает особый смысл и упоминание автором Екатерины II (“В тебе водворяется небесная душа Екатерины Великой”). Ведь именно эта императрица запретила в государственных документах употреблять оскорбительное слово “жид”, заменив его на “еврей”. Слово же “еврей” ассоциируется с Библией, и когда Невахович указывает: “Сочинил по-еврейски... Еврей Лейба Невахович”, он словно подчеркивает, что произведение свое написал представитель б-гоизбранного народа на языке Священной книги. К слову, не только Невахович, но и другие борцы за права евреев прибегали к сравнениям бытия иудеев с их древними праотцами. Яркий пример тому – Нота Ноткин в своем Проекте 1797 года обосновывает пригодность евреев к земледельческому труду именно ветхозаветной традицией.
В 1802 году в Петербурге начинает свою деятельность Комитет по благоустройству евреев (так называемый Еврейский комитет), в коем в качестве помощника принял участие и Невахович: он консультировал иудеев-членов Комитета Ноткина и Перетца. Именно в связи с работой Комитета Лейба выпускает в свет свою книгу “Вопль дщери иудейской” (Спб., 1803) с посвящением министру внутренних дел В.П. Кочубею – аллегорическое изображение положения евреев в России начала XIX века. В 1804 году книга в переработанном виде выходит на иврите в Шклове (там была типография с древнееврейскими литерами) под заглавием “Кол Шават бат Иегуда” с посвящениями “защитнику своего народа” Ноткину и “коммерции советнику” Перетцу.
“Вопль дщери иудейской” - первое в российской словесности произведение еврея на русском языке. И символично, что появилось оно в то время, когда, возвысив голос в защиту своего человеческого достоинства, представители русского еврейства доказали право своего народа на гражданские свободы. А потому - то был вопль не только дочери, но и всех российских иудеев, униженных и экономически, и нравственно. И унижение нравственное для автора тягостнее реальных последствий общественного остракизма. Невахович обнажает душевные раны евреев. “Быть презренным – сего не довольно! - пишет он, - О, мучение, превосходящее всякую горесть на свете! О, мучение, меры которого ни один смертный изъяснить не может! Если бы громы, ветры, бури и шумное треволнение океана, смешиваясь с воплем человека презренного, составили единый глас: то разве бы тогда такой ужасный вопль мог выразить великость страдания оного!”.
Обладая боевым темпераментом, автор в порыве бурного возмущения гневно обличает извечную заскорузлую ненависть к евреям: “Веки – народы обвиняют Иудеев... то обвиняют их в чародействе, то в неверии, то в суеверии... Веки еще не успели открыть тщеты умыслов против них, как уже наступали новые. Подобно звеньям неразрывной цепи соединены оные к утеснению только сего народа, подобно жребием своим несчастному сыну, страждущему среди семейства ненавидящего его. Братья его толкуют все его поступки в худую сторону, и, если когда открывается пред ними его невиновность, то они, как бы стыдясь прежних своих ошибок, стараются навлечь на страдальца новые обвинения, дабы продолжать его мучения и заглушать укоризны совести”.
Писатель апеллирует к чувствам добрых христиан, живущих бок о бок с евреями: “О, христиане, славящиеся кротостью и милосердием, обратите к нам нежные сердца ваши!.. Ах, христиане!.. Вы ищете в человеке Иудея, нет, ищите лучше в Иудее человека, и вы без сомнения его найдете. Примечайте только... Клянусь, что Иудей, сохраняющий чистым образом свою религию, не может быть злым человеком, ниже худым гражданином!!!”. Свои мысли и чувства он от имени дщери иудейской адресует непосредственно к россиянам: “Возлюбленные Россияне! – К вам преимущественно обращаюсь; пред вами осмеливаюсь отверсти уста мои; пред вами, снисходительные и непоставляющие себе за стыд быть собеседниками с несчастною дщерию Израиля, не взирая на то, что я другого племени, закона и униженного жребия... Пред вами изливаю я сердце мое. Так, находясь в бездне ничтожества, я видела благодетельного сына вечности, протекший 18 век, век человеколюбия, век терпимости, век кротости..., век беспримерный в Истории, век, который возвел Россию на вышнюю степень благополучия, - Россию, которою я принята как дщерь”.
И Невахович настоятельно подчеркивал, что был сыном своего отечества, считал себя русским Моисеева закона. “Любовь к Государю и Отечеству, восхищение о нынешних просвещенных временах, удовольствие и некоторый род любочестия и гордыни, что могу наименовать Россиян соотчичами, и соболезнование, снедающее мою душу в рассуждении моих соплеменников – вот изображение духа, который водит здесь слабым пером моим”, – пишет он в предисловии “От сочинителя”. Историк Ю.И. Гессен говорит в этой связи о своего рода двойственности нашего героя; о том, что, выразив соболезнование своим единоверцам, он тут же изливает любовь и привязанность к сынам “народа знаменитого, народа великого”, часто столь нетерпимого к евреям (6). Однако, никакого противоречия здесь нет. Действительно, его любовь к русским по своей силе не уступала, если не превышала, его привязанности к родному племени. Касательно же распространенных у русских антисемитских настроений, цель Неваховича как раз и состояла в том, чтобы умножить число сторонников евреев – мысль утопическая, но какое творчество обходится без утопии?!
Американский историк Дж. Клир говорит о непосредственном влиянии на это произведение идей Хаскалы, французской просветительской мысли XVIII века, теорий Дж. Локка и т.д. Он указывает и на свойственный повествованию “сентиментальный стиль” (7). А другой американский исследователь Д. Шифман усматривает здесь воздействие сочинений зачинателя русского сентиментализма Н.М. Карамзина (8). В самом деле, Невахович апеллирует здесь не столько к разуму, сколько к чувству, сердцу (он часто употребляет это слово!) “соотчичей”, т.е. соотечественников. Близко было писателю-иудею и сочувственное изображение его единоверцев, представленное Карамзиным в “Письмах русского путешественника”.
Выработанное Комитетом “Положение о евреях” 1804 года вызвало у Неваховича горькое разочарование и похоронило в нем надежды на эмансипацию и интеграцию иудеев – даже просвещенных и добродетельных! - в русское общество. Писатель отходит от еврейской тематики. Зато все громче звучит у него патриотическая нота. В 1804 году он публикует философский трактат “Человек в природе. Переписка двух просвещенных друзей”, проникнутый идеями просветительского рационализма. Казалось бы, это лишь отвлеченное теоретизирование, но в первом же письме автор вдруг клянется в любви к родине. И это несмотря на то, что народы, населяющие Россию, различны по вероисповеданию и что есть среди них такие, которые, как он пишет, “не признают в нем брата”! Он верит в победу разума над “предрассудками”, ратует за веротерпимость, за “братское” сосуществование народов – без войн, грабежей и взаимного “ожесточения”.
Обращают на себя внимание опубликованные Неваховичем в журнале “Лицей” “Примечания на рецензию, напечатанную в...”Allgemeine Literaturzeitung”...на “Опыт повествования о России”, соч. Елагина”(1806, Ч.3, Кн.2). Автор не столько защищает исторический труд И.П. Елагина от нападок иноземных критиков, сколько рассуждает о престиже и авторитете России. В первой же фразе “Примечаний...” он признается: “Давно уже я желал сказать нечто касательно невыгодного мнения чужеземцев о России”. И далее продолжает в чисто русофильском духе: “Cколь с одной стороны не простительно тем чужеземцам, которые позволяют себе без должного размышления осуждать Россиян и основывать суд свой на одних поверхностных сведениях, столь с другой стороны прискорбно, что Россияне доселе допускали [курсив Неваховича! – Л.Б.] еще иноземцам думать о них превратно и предосудительно”.
Он называет русских “народом знаменитым по быстрым и чрезвычайным успехам” и призывает: “Самые оскорбительные нарекания должны наконец воспламенить ревность Россиян”. Давая отповедь некоторым нелепостям и басням чужестранных историков, пишущих о России, он настоятельно подчеркивает: “Иностранцы, не зная Русского языка, не знают и не могут знать д у х а [разрядка Неваховича! – Л.Б.] Российского народа в настоящем его существе... Россияне всегда имели мужественный дух, язык глубокий и обширный”.
И тут с нашим героем происходит досадная метаморфоза: Невахович, который совсем недавно в “Вопле дщери иудейской” риторически вопрошал: “Есть-либ мы отвергли свой закон, чтоб уравняться в правах, то сделались ли бы чрез то достойными?”, в 1806 году отказывается от иудаизма и принимает лютеранство (также впоследствии поступит и его друг Перетц) и даже женится на христианке – немке Екатерине Михельсон. Нет сомнений, что Иехуда-Лейб, который теперь уже называл себя не иначе, как Львом Николаевичем, предпринял этот шаг из карьеристских соображений. Тем более, что живого интереса к своим соплеменникам он вовсе не потерял. Вот только одно свидетельство – в 1809 году мы находим его имя среди подписчиков еврейского просветительского журнала “Маасеф” (“Собиратели”), сыгравшего важную роль в культурном движении Хаскалы (в нем принимали участие такие признанные его апологеты, как М. Мендельсон, С. Маймон, Н. Вессели и др.).
Теперь уже карьера Льва Николаевича вполне задалась. После крещения он получил потомственное дворянство и чин коллежского регистратора, а вскоре и губернского секретаря. В 1809 году был зачислен в службу подканцеляристом в Экспедицию о государственных доходах Министерства финансов. В нем вдруг обнаруживается и предпринимательская жилка, и параллельно, при участии финансового гения - его друга Перетца - он успешно подвизается на ниве коммерции: занимается военными поставками. Постепенно он обрастает связями в бюрократическом мире (особенно полезным оказалось его близкое знакомство с влиятельнейшим сенатором, комиссаром Царства Польского Н.Н. Новосильцевым) и деловых кругах. В 1815 году его производят в титулярные советники.
Его трагедия “Сульеты, или Спартанцы осьмнадцатого столетия. Историческое повествование в пяти действиях”, поставленная на сцене Александринского театра 30 мая 1809 года, имела шумный успех. Приуроченная к приезду короля греко-албанской республики Сулли, который вместе с Александром I посетил премьеру, пьеса была тем более злободневна, что была посвящена героической борьбе греков-сулиотов, обитавших в нижней Албании, против завоевателей-турок. Успешный исход этой борьбы за независимость не мог не привлечь внимание русского зрителя и, более того, самого царя. Говоря о драматургических особенностях пьесы, исследователи отмечают “экзальтированный патриотизм “неустрашимых греков”, экзотичность аксессуаров, введение батальных сцен с хорами и особое внимание к женскому героическому характеру” (9). Последняя партия пьесы обретала свою актуальность именно для российского патриота. Героиня трагедии Амасека, вдохновительница побед над турками, восклицала: “Потомки Лакедемонцев! Достойные братья храбрых Славян! [вот где ключевая идея! – Л.Б.] От собственных дел познавайте, что может произвести единодушный народ при истинной любви к отечеству, - народ, который не хочет быть побежденным, исполнен любви и доверенности к своим начальникам, и уповает на Бога! – Поспешим во храм и принесем совокупное благодарение за спасение отечества”.
Автор посвятил эту пьесу известной даме сердца царя, фрейлине М.А. Нарышкиной и удостоился высшей монаршей милости: был зван в императорскую ложу и получил золотую табакерку с бриллиантами. В спектакле участвовали лучшие петербургские актеры: А.Д. Каратыгина, Е.С. Семенова, М.И. Вальберхова, Рыкалова, Бобров, Сахаров и др. Рассказывали, что когда во время премьеры занавес опустился, правитель Сулли и делегация сульетов поднесли А.Д. Каратыгиной (она исполняла роль Амасеки) драгоценные подарки. “Сия драма есть одно из превосходнейших сочинений в своем роде,” – восторженно писал о ней Н.И. Греч. Пьеса не сходила со сцены почти два десятилетия.
Закономерно, что российский патриотизм приводит Неваховича в стан предтечей славянофильства в русской культуре. Еще в 1805 году он защищает от нападок критики стихотворца С.С. Боброва, ученика старовера и архаиста А.С. Шишкова. В статье “Мнение о разборе 2-й песни “Тавриды”...” (“Северный вестник”, 1805, № 8) он защищает метафорическую усложненность стиля Боброва, ссылаясь на то, что вдохновение не подвластно правилам. А в 1809 году сближается с известным поэтом и драматургом, будущим непременным членом “Беседы любителей русского слова”, А.А. Шаховским и даже живет у него в доме. Шаховской занят написанием пьесы на ветхозаветный сюжет “Дебора, или Торжество веры” и обращается к еврею Неваховичу именно как к знатоку истории Израиля и Священного писания. Вот что он потом напишет: “Я почитаю своей обязанностью сказать, что г-н Невахович, сочинитель “Сулиотов”, воспомоществовал мне не только своими сведениями в еврейской словесности, но даже он (по сделанному нами плану) написал некоторые явления 1-го и 2-го действий, переложенные мною с небольшими изменениями в стихи; многие мысли и изречения в роли первосвященника извлечены им из Священного Писания; политическая речь Деборы почти вся принадлежит ему. Итак, я с удовольствием признаюсь пред всеми, что его дарования, сведения и здравый ум много способствовали к успеху пиесы” (10). В основе сюжета трагедии лежит библейский рассказ о подвиге еврейской пророчицы Деборы, избавившей свой народ от ханаанского ига. Однако, для русской гражданской и патриотической поэзии начала XIX века библейская и, в частности, ветхозаветная образность приобрели особый смысл и значение. В сознании россиян (особенно накануне Наполеоновского нашествия) состояние гражданской ответственности за судьбу отечества ассоциировалось с Ветхим Заветом, с борьбой древних иудеев за освобождение Израиля. Так само еврейство Неваховича работало на идею русского патриотизма.
Интересно, что враждебные Шаховскому “арзамасцы”-новаторы приписывали писателю-еврею более значительное участие в создании трагедии. Литератор Д.В. Дашков в язвительной памфлентной кантате “Венчанье Шутовского” иронизировал:
“Еврей мой написал Дебору,
А я списал.
В моих писаньях много вздору –
Кто ж их читал?”
Примечательно, что эти шутливые строки переписал в свою тетрадь шестнадцатилетний лицеист А.С. Пушкин (11).
Трагедия “Оден, царь скифский” (1810), переведенная со шведского, была лишена литературных достоинств и повлекла за собой уничтожающий отзыв литератора А.Е. Измайлова, который назвал сей опус “рукодельем израильтянина Неваховича”. Он писал: “От сотворения мира не было на театре такой глупой пиесы, но пиеса эта – трагедия, а трагедии очень любит наша публика” (Библиографические записки. 1859. № 13). Пьеса на сцене не удержалась и была поставлена всего дважды.
В дальнейшем Невахович сосредоточился на делах, от изящной словесности весьма далеких, в коих весьма преуспел. В 1813 году он под покровительством всесильного Новосильцева переезжает в Варшаву и становится главным поставщиком продовольствия и фуража для русской армии в Польше. Ему удается оттеснить докучливых конкурентов и в 1816 году (при поддержке того же Новосильцева) заполучить право на управление всей табачной монополией в Царстве Польском. Дальше – больше: в его руках оказывается продажа спиртного и мяса в Варшаве, аренда кошерного дохода и т.д. С 1821 года он служит уже в Правительственной комиссии финансов в Варшаве и в награду за усердие и рвение получает ордена Св. Станислава 4-й степени и Владимира 4-й степени. Обласканный властями, Лев Николаевич становится одним из самых богатых людей царства Польского, владельцем многих домов и роскошного трехэтажного особняка в Варшаве. И хотя в деловых кругах он снискал себе репутацию надежного партнера и умелого организатора, мелкие торговцы и шляхта почитали его плутократом, разоряющим страну. Неудивительно поэтому, что в первый же день Польского восстания 29 ноября 1830 года мятежная чернь разгромила дом Неваховича в Варшаве. Но хозяин, по счастью, не пострадал - бежал за полтора месяца до сего события, прихватив с собой деньги и драгоценности. Своим детям он оставит потом весьма крупное состояние, назначив своим душеприказчиком друга юности Перетца.
А что творчество? Реализовав себе вполне в сферах карьеры и благосостояния, Лев Николаевич как будто успокаивается на этом и пописывает лишь от случая к случаю. Прошла пора читательского и зрительского успеха, и приходится признать: некогда талантливый писатель растерял и прежнюю свою мастеровитость, и литературный дар. Поздние опыты Неваховича заслуживают лишь упоминания. В 1817 году в журнале “Сын Отечества” (№ 30-31) появляется его перевод “Речи о просвещении” Т.Ф. Рейнбота; в 1823 году – пьеса на восточную тему “Абу-Хассан, или Прожектер” (на польском языке), она шла в Варшаве, но на сцене не удержалась. В 1829 году Невахович издает перевод первых пяти книг “Мыслей, относящихся к философической истории человечества” немецкого мыслителя и историка И.Г. Гердера. Перевод был подвергнут сокрушительной критике в журнале “Московский телеграф” (1829, № 17). В 1832 году, уже посмертно, в Императорском театре, было поставлено его “историческое представление” “Меч провидения, или Надир Тахмас Кули Хан”, но и оно прошло незамеченным.
Невахович похоронен на лютеранском (Волковом) кладбище в Петербурге. На его надгробном монументе выгравирована надпись: “Там обители, миры, пространства – они блистают в полной юности, после истечения тысящелетий; перемена времен не лишает их лучезарного света. Здесь-же под вашими взорами все истлевает, время угрожает разрушением земному великолепию и земному щастию. Из трудов покойного”.
Очень выразительно и проникновенно пишет о жизни Неваховича культуролог В.Н. Топоров: “Он вкусил и немало горечи, испытал и неудачи, и неблагодарность, и разочарование, и крушение иллюзий. Как, умирая, оценивал сам Невахович свою “русскую” жизнь, мы не знаем, но в России на рубеже двух веков и двух тысячелетий память о нем сохраняется , точнее, оттаяла после десятилетий ледяной стужи, беспамятства и равнодушия, и эта память – признательная и благодарная: она прежде всего о самом человеке и о лучшем из того, что им сделано” (12).
***
От брака с Екатериной Михельсон (1790 – 1837) у Неваховича было двое сыновей и дочь. Старший сын Александр (ум. в 1850-х гг.), драматург, заведующий репертуарной частью Императорских театров, переводил водевили с французского, а в 1829 году поставил “Гусмана д'Альфараша” - веселый фарс, пользовавшийся у зрителей большим успехом, а в 1849 году – “Поэзию любви”. Младший сын, Михаил (1817-1850), писатель и блистательный карикатурист, был родоначальником русской литературной карикатуры, издателем популярных в свое время журналов “Ералаш”, “Волшебный фонарь” и др. Внуками Льва Николаевича по матери, Эмилии Львовны, были всемирно известный ученый, лауреат Нобелевской премии Илья Ильич Мечников (1845-1916) и его брат, известный географ и социолог Лев Ильич Мечников (1838-1888).
-------------------------
(1) Гессен Ю.И. Евреи в России: Очерки общественной, правовой и экономической жизни русских евреев. Спб., 1906, С.81.
(2) Солженицын А.И. Двести лет вместе (1795-1995). Ч.1. М., 2001, С.57.
(3) Рогачевский А. “Верноподданный еврей”: Новые данные о Лейбе Неваховиче. // Вестник Еврейского университета в Москве. № 1. М.; Иерусалим, 1992, С.130.
(4) Топоров В.Н. На рубеже двух эпох: К новой русско-еврейской встрече (Л. Невахович и его окружение) // Славяне и их соседи. Вып. 5. М., 1994, С.192.
(5) Проскурин О.А. Поэзия Пушкина, или Подвижной палимпсест. М., 1999, С.364.
(6) Гессен Ю.И. Указ. соч. С.95.
(7) Klier J.D. Russia Gathers Her Jews: The Origins of the “Jewish Question” in Russia, 1772-1825. Dekalb; Illinois, 1986, P.126.
(8) Fishman D.E. Russia’s First Modern Jews. The Jews of Shklov. New York; London, 1995, P.94.
(9) Зорин А.Л, Рогов К.Ю., Рейтблат А.И. Невахович // Русские писатели 1800-1917: Биографический словарь. Т.4. М., 1999, С.244.
(10) Стихотворная трагедия конца XVIII – начала XIX века. М.; Л., 1964, С.453-454.
(11) Шаврыгин С.М. Творчество А.А. Шаховского в историко-литературном процессе 1800 – 1840-х годов. Спб., 1996, С.36.
(12) Торопов В.Н. Указ. соч. С.202.
ПРОДЕЛКИ ШУТА КОПИЕВА
Как это ни парадоксально, но легендарный российский шут Алексей Данилович Копиев (1767-1848) был происхождения иудейского. Родоначальником его фамилии, сообщает “Еврейская энциклопедия” был “Степан Иванович Копиев, крещеный еврей, вступивший в русское подданство при покорении Смоленска в 1655 году” (1). Нелишне заметить, что дочь Степана Ивановича, Анна (она приходилась родной сестрой деду нашего героя), была замужем за евреем: вице-канцлером Петра Великого П.П. Шафировым, с которым Копиевы состояли в дальнем родстве. Сам же дед, Самойло Степанович, служил членом Ревизион-коллегии; а сын его (и, соответственно, отец нашего шута), Данило Самойлович (ум. 1796), определился по управленческой части и до 1791 года занимал должность первого Пензенского вице-губернатора. О нем сохранились отзывы как о личности недюжинной, “человеке остром, благоразумном старике”. Причем свойственные ему красноречие и проницательность отмечали особо: “В обращении со всяким был [он] очень сметлив”, “разговор его был сладок” (1).
Алексей походил на отца: “имел довольно значительное лицо; ... был очень смугл, с черными выразительными глазами, которыми поминутно моргал; говоря, он несколько картавил” (3). Но, думается, “копиевская порода” едва ли исчерпывается наружным подобием. Разве не от отца передались сыну тонкий психологизм, переимчивость, яркий живой ум, ставшие впоследствии визитной карточкой этого блистательного насмешника и балагура? Впрочем, современники никак не связывали шутовское ремесло Копиева-младшего с его еврейскими корнями. “Правда или нет, что отец его был еврейского происхождения? – вопрошает мемуарист Ф.Ф. Вигель и добавляет: “Какое мне до того дело; довольно с меня и того, что Даниил Самойлович Копиев принадлежал к нации благородно мыслящих и действующих людей” (4).
Согласно семейным преданиям, детские годы Алексей провел в Пензе, при отце; однако, в восьмилетнем возрасте уже был записан в гвардию, а в 1778 году произведен в сержанты привилегированного Измайловского полка. В полк, расквартированный в Петербурге, он прибыл еще зеленым юнцом, и, ободряемый старослужащими повесами, быстро снискал себе славу записного острослова. “В нем не было ни злости, ни недостатка в уме, - говорит о новоиспеченном сержанте современник, - ни одного из пороков молодости, которые иногда остаются в старости; а со всем тем трудно было приискать ему в похвалу. Все его молодые современники щеголяли безбожеством и безнравственностью более в речах, чем в поступках, и это давало им вид веселого, но нестерпимого бесстыдства: он старался их превзойти” (5). Особо отличался Копиев насмешками над своим командиром А.И. Арбениным, человеком честным, строгим, но весьма добродушным. По мягкотелости и рассеянности сего начальника все сходило Алексею с рук, а он еще пуще распалялся и умножал свои подначки.
Слух об отчаянном забавнике дошел до любимца императрицы Екатерины II князя П.А. Зубова, который приблизил к себе Копиева и в годы своего фавора (1791 – 1796 гг.) сделал чем-то вроде главного шута в своей пышной и многочисленной свите. Клеврет всесильного патрона, Копиев при Зубове чувствовал себя не только вполне безнаказанно, но и был, что называется, при чинах – перемахнул разом через несколько степеней “Табели о рангах” и стал армейским подполковником. Неудивительно, что вскоре он вошел в число придворных кавалеров при Густаве IV Адольфе, женихе великой княжны Александры Павловны. Очень точно охарактеризовал тогда Копиева его давний знакомец князь, И.М. Долгоруков: “Славился необыкновенным пострельством. Кто его не знал? Кто не помнил бесчисленных его проказ? Умен, остер, хороший писец, но просто сказать – петля” (6).
Мы почти не располагаем образчиками остроумия Алексея Даниловича периода его служения Зубову. До нас дошел лишь анекдот о самом Копиеве, известным тем, что он недокармливал своих лошадей. Рассказывали, что однажды худосочная “четверка” нашего героя ехала по Невскому, а Сергей Львович Пушкин (отец будущего великого поэта) шел пешком в том же направлении. Копиев предлагает довезти его. “Благодарю, - отвечает тот, - но не могу: я спешу!”. Сохранилась также меткая эпиграмма Копиева на одну местную красавицу:
“Боже, ты ее создавши,
Иль мой пламень утуши,
Иль, все прелести ей давши,
Дай хоть крошечку души”.
Очевидцы свидетельствуют, что подобными стихами, часто более забористыми, шут буквально “засыпал” окружающих, но тексты эти – увы! - до нас не дошли.
Важно, что именно под сенью Екатерины и Зубова во всю ширь развернулось дарование Копиева-сатирика, выдвинувшее его в ряды значительных русских комедиографов конца XVIII века. В течение 1794 года в Петербурге были поставлены сразу две его комедии: “Обращенный мизантроп или Лебедянская ярмонка” и “Что наше, тово и нам не нада”. Первую отличает живость языка, cвежесть бытовых зарисовок, колоритные типы. Главный герой – подвергаемый осмеянию помещик Гур Филатыч. Это племянник Простакова из бессмертного фонвизинского “Недоросля”, самодовольный, ограниченный и простодушно тупой. Фигурирует здесь и няня Митрофанушки Еремеевна, но уже получившая вольную и преобразившаяся в беспринципную пронырливую сваху. Идейным стержнем комедии и является мотив преобладания “худой воли”. Как доказательство сему выведены здесь все эти Гуры и Еремеевны, а заодно дворяне с “говорящими” фамилиями: Простофилин, Затейкин, Надоедалов (“надоедающий всем своим надоедательным существом”) (7), пользующиеся плодами екатерининских узаконений – и прежде всего дарованной им вольностью “Жалованной грамотой российскому дворянству” (1785). По мнению известного филолога П.Н. Беркова, в каждом из персонажей комедии “отразилась умная наблюдательность автора, чуткий слух прекрасного знатока и ценителя русского языка и глубокое чувство юмора, местами переходящего в сарказм” (8). И не случайно после премьеры комедии Копиев получил от монархини табакерку с алмазами.
Не меньший интерес представляет для нас вторая, психологическая пьеса “Что наше, тово и нам не нада”. Литературовед Е.М. Курганов, автор книги “Литературный анекдот Пушкинской эпохи” (Хельсинки, 1995), обратил внимание на то, что в этой комедии автор “дал ироническую оценку тех устоявшихся этико-поведенческих норм, которые он виртуозно разрушал всей своей жизнью, более того, пародийно воспроизвел позицию тех своих современников, которые оказались потрясенными и ошарашенными свидетелями его [шутовских] проделок” (9). Приведем диалог из комедии, сохраняя вслед за автором фонетические особенности речи конца XVIII века:
“ПРИЧУДИН: Ты не дурак, а дурачишься беспрестанно, ты знаешь, шта все твои ветрености называют в городе злыми умыслами, все тваи шутки язвительными ругательствами, и шта столько людей разумеют о тебе дурно без причины.
ПОВЕСИН: Штож делать, голубчик! Кто разумеет дурно, иша хоть дурно да разумеет; я вот таких та боюсь; как кто ни дурно, ни харашо разуметь не умеет; ну, уж ат эдаких ни куды не уйдешь!
ПРИЧУДИН: О! Да это старое тваио утешение гаварить каламбуры” (10).
Причудину невдомек, почему Повесин (за которым маячит фигура самого сочинителя комедии), будучи умным человеком, изощряется в язвительных дурачествах. Для Копиева же каламбуры, словесное трюкачество вообще стали обязательным, главным делом. “Для красного словца, - говорит очевидец, - не щадил он если не отца, то мать и сестер, к коим, впрочем, чрезвычайно был привязан” (11).
Мемуаристка В.Н. Головина назвала нашего шута “сущим паразитом, увивающимся около вельмож”. Она, очевидно, имела в виду, что при фаворе Зубова он вышучивал окружающих, угождая сильным мира сего, за что бывал вознагражден. Стоит, однако, обратиться ко времени, когда Зубов был уже низвергнут и на российский престол вступил Павел I, - и обвинения Копиева в карьеризме покажутся не только несправедливыми, но и абсурдными. Ведь это тогда Алексей Данилович, словно истый фрондер, посмел сделать объектом насмешки самого государя-императора, прекрасно зная, как скор на расправу сей взбалмошный и вздорный монарх! При этом приходится только удивляться, как глубоко и тонко изучил шут психологию Павла, считавшего первой добродетелью неукоснительное добросовестное исполнение служебных обязанностей.
В своих многочисленных фарсах он комически снижал и оглуплял как раз то, что романтизировал император – преданность и верность царю. Однажды Копиев вздумал понюхать табак из личной табакерки Павла. И вот как только рассвело, шут подходит к постели императора, берет табакерку, с шумом открывает ее и начинает с усиленным фырканьем нюхать ее содержимое. “Что ты делаешь, пострел?!” – разъярился было проснувшийся государь. – “Нюхаю табак, - ответствовал Копиев, - Вот восемь часов уже дежурю; cон начинал меня одолевать. Я надеялся, что это меня освежит, и подумал, лучше провиниться перед этикетом, чем перед служебною обязанностью”. – “Ты совершенно прав, - говорит Павел, - но как эта табакерка мала для двоих, то возьми ее себе”. Рассказывали также, что как-то Копиев побился об заклад с товарищами, что тряхнет косу императора Павла за обедом. И, будучи за монаршим столом, схватил он государеву косу и дернул ее так сильно, что Павел почувствовал боль и гневно спросил, кто это сделал. Все были в испуге. “Коса Вашего Величества криво лежала, - невозмутимо парировал Копиев, - я позволил себе выпрямить ее”. – “Хорошо сделал, - сказал государь, -но все же мог бы ты сделать это осторожнее” (12). Как видно, обе эти анекдотические истории закончились для Копиева весьма благополучно. Произошло это, надо полагать, потому, что монарх расценил его действия не иначе как должностное рвение и вовсе не увидел в них насмешки над своей августейшей персоной.
Алексей Данилович, однако, ухитрился уязвить Павла куда более едко и прямолинейно, и этого император уже никак не мог не принять на свой счет. Речь идет об осмеянии шутом насаждаемой Павлом в России прусской формы мундиров, которая вызывала тогда у русских солдат и офицеров неприятие и ропот. Наш герой решился обрядиться в подобную форму, только в преувеличенном, карикатурном виде: “сшил себе мундир с длинными, широкими полами, привязал шпагу к поясу сзади, подвязал косу до колен, взбил себе преогромные пукли, надел уродливую треугольную шляпу с широким золотым галуном и перчатки... доходивши[е] до локтя... И уверял всех, что такова действительно новая форма” (13). “Хорош! Мил! – сказал Павел, увидев этот шутовской наряд. – В солдаты его!” Копиеву в тот же день забрили лоб, и он был отправлен в армейский полк. Известно, что перед отправкой в полк Алексей Данилович элегантно врезал вздумавшему потешаться над ним полицмейстеру-злопыхателю Е.М. Чулкову. Тот призвал его к себе, осыпал ругательствами и насмешками и, наконец, сказал: “Да говорят, братец, что ты пишешь стихи?” – “Точно так, писывал в былое время”. – “Так напиши мне похвальную оду, слышишь ли! Вот перо и бумага!” – “Слушаю, ваше высокородие! – отвечал Копиев и написал:
“Отец твой чулок;
Мать твоя тряпица,
А ты сам что за птица!” (14).
Хотя разжалованный в солдаты тем самым только усугубил свою вину перед власть имущими, зато его неистребимое шутовство вознаградила молва. Копиеву же приписывается задевшая Павла I эпиграмма на рукотворное детище царя – мраморный Михайловский замок, заложенный еще при императрице Елизавете, и достраивавшийся в спешке из кирпича:
“Се памятник двух царств,
Обоим столь приличный:
Основа его мраморна,
А верх его кирпичный” (15).
Замечательно, что обаянию личности шута покорился в конце концов и сам...император Павел. Согласно одной из версий, Копиев писал ему шутливые письма, чем смягчил сердце государя и получил себе снисхождение. Павел не только простил насмешника, но и восстановил его в прежнем подполковничьем чине.
К этому времени относится характерный эпизод, рассказанный князем П.А. Вяземским, в доме родителей которого Алексей Данилович был завсегдатаем. Заговорили как-то при нем о некоем человеке, занимавшем почетное место в обществе. “Видно, вы судите о людях по чинам, – оскорбился этим Копиев и тут же перевел разговор на себя. – Если так, то не иначе возвращусь к вам в дом, как в генеральском чине”. Сказал – и опрометью выбежал из комнаты (16).
И в самом деле, Копиев победоносно вернулся в дом Вяземских в штанах с лампасами, ибо очень скоро получил по выслуге лет чин генерал-майора. Произошло это уже при Александре I. Полагают, что приложил к сему руку все тот же П.А. Зубов в тот короткий промежуток времени, когда обладал влиянием на молодого царя.
В послужном списке Копиева – Комиссии по рассмотрению Финляндских дел и составлению дворянской родословной книги Шлиссельбургского уезда. Но и тут не оставил он своего балагурства. Князь И.М. Долгоруков в заметках 1813 года о нижегородской ярмарке так характеризовал его: “Видел сочинителя “Лебедянской ярмарки” острого Копиева. Кто его не знает? Всегда и везде одинаков: шутит, лжет, хохочет с утра до ночи; ... всякий вокруг жмется, слушает, и где он, там толпа”.
Меткое слово нашего остроумца тут же становилось крылатым. И яркий пример тому - в одном московском доме проживали в то время четыре юные сестрицы, каждая из которых, в ожидании суженого, частенько выглядывала на улицу из своего окна. “На каждом окошке по лепешке!” – сказал о них проходящий мимо Копиев. С тех пор их кроме как “княжнами-лепешками” и не называли (17).
С кругом писателей и журналистов Алексей Данилович почти не общался. Есть лишь сведения, что он высмеивал поэта-графомана Д.И. Хвостова. Предполагают также, что именно под впечатлением разговора с шутом И.А Крылов написал свою известную басню “Лжец” (1812).
Говорят, что несколько позднее в Копиеве “были еще кое-какие замашки остроумия, но уже не было прежнего пыла и блеска...: если русская шутка не стареет, то русские шутники, как и все другие люди, могут легко состариться” (18).
На закате же лет таковые искры юмора исчезли вовсе, и бывший забавник, отличаясь теперь несказанной скупостью и циничным пренебрежением к людскому мнению, мог вызывать уже лишь презрение окружающих. Он сутяжничает, ведет бесконечные нудные тяжбы, многократно покупает и продает недвижимость. Копиеву стала свойственна какая-то особая плюшкинская неопрятность – “все оборвано, все запачкано, все засалено, не от небрежности, а от износки. Он век проходил в зеленом фраке; уверяли, что для того скупает он поношенное сукно с бильярдов и что заметны были даже пятна, напоминающие места, где становились шары” (19).
В связи с “омерзительной” старостью Копиева современники почему-то заговорили о его еврействе. Тот же Ф.Ф. Вигель (ранее он благосклонно отнесся к еврейству отца нашего героя) разглагольствует вдруг о характерной для Алексея Даниловича в преклонных годах “совершенно еврейской алчности к прибыли, без всякого зазрения совести и как бы напоказ выставляемой” (20). Можно было бы поспорить с русским мемуаристом в том, что благотворительность – черта, встречаемая среди евреев гораздо чаще, чем скаредность или стяжательство. Но важно другое: когда Копиев был на гребне успеха и славы, до его происхождения никому не было дела, но стоило ему оступиться – и его еврейство сразу же выплыло наружу и было поставлено ему в вину. Так уж водится в России...
По счастью, о недостойной старости Копиева знают только досужие биографы, в то время как анекдотический эпос о нем – достояние не только русской, но и европейской культуры. Многие приписываемые ему сюжеты анекдотов получили международный резонанс. В XIX веке они неоднократно перепечатывались во французских газетах, а в 1860 году Александр Дюма включил их в свою знаменитую книгу “De Paris a Astrakhan” (впрочем, без указания имени шута).
Неистребимый острослов Копиев превратился в легенду еще при жизни. Но и сегодня нам, в отличие от современников Алексея Даниловича, есть дело до его семитских корней и как раз в связи с его сатирическим творчеством. Кто знает, может быть, недалек тот час, когда появится исследователь, который сумеет проследить в его шутках, фарсах и каламбурах традиции искрометного еврейского юмора...
------------
(1) Еврейская энциклопедия, Т.9: Iудан – Ладенбург. М., 1991, С. 734.
(2) Долгоруков И.М. Капище моего сердца или Словарь всех тех лиц, с коими я был в разных отношениях в течение моей жизни. М., 1997, С.55.
(3) Вяземский П.А. Полн. Собр. соч. Т.VII. Спб., 1882, С. 100.
(4) Вигель Ф.Ф. Записки. М., 2000, С. 284.
(5) Там же. С. 285.
(6) Долгоруков И.М. Капище моего сердца... С. 55.
(7) Русская комедия и комическая опера XVIII века. М.; Л., 1950, С. 523.
(8) Берков П.Н. История русской комедии XVIII века. Л., 1977, С. 336.
(9) Курганов Е.М. Литературный анекдот Пушкинской эпохи: Дис. д-ра философии. Хельсинки, 1995, С.62-63.
(10) Копиев А.Д. Что наше, тово и нам не нада. Спб., 1794, С. 4-5.
(11) Вигель Ф.Ф. Записки. С. 287.
(12) Пыляев М.И. Старая Москва: Рассказы из былой жизни первопрестольной столицы. М., 1990, С.328.
(13) Греч Н.И. Записки о моей жизни. М., 2002, С. 104-105.
(14) Там же. С. 105.
(15) Пыляев М.И. Старый Петербург: Рассказы из былой жизни столицы. Спб., 2004, С. 360.
(16) Вяземский П.А. Полн. Собр. соч. Т.VII. С. 100.
(17) Вяземский П.А. Полн. Собр. соч. Т.VIII. Спб., 1883, С. 467.
(18) Вяземский П.А. Полн. Собр. соч. Т.VII, С.100.
(19) Вигель Ф.Ф. Записки. С. 286.
(20) Там же.