ЮНЯ РОДМАН
Прозаик, переводчик. Род. в Москве. Окончила МГУ и Московский институт иностранных яз. С 1992 г. живет в Бостоне, США. Опуб. переводы: Роберт Винер "Я – математик", Ч. П. Сноу "Две культуры", Питера Брука "Пустое пространство", Торнтона Уайлдлера "Наш городок", Ричарда Баха "Чайка по имени Джонатан Ливингстон", Карсона Маккаллерса, Мэри Маккарти (рассказы), и др. Книга прозы «Москва – Бостон», 2002.
ПИАНИНО
Мама никогда не плакала. Зимой 1937-38 года не заплакала ни разу. Каждый вечер перед сном: "Если ночью кто-нибудь придет, будет шуметь, не вставай. Может быть, мы с папой уйдем. Утром пойдешь к Цилиньке. Лару возьми с собой. Осторожно переходи дорогу. Лару держи за руку"... С сухими глазами. Каждый вечер. Всю зиму.
... Утро 22 октября 1948 года: "Подождите! Подождите!" Истошный мамин крик жив до сих пор. И лицо: белое как мел, огромные провалившиеся черные глаза, посиневшие губы. Больница в бывшей школе на улице Архипова, напротив синагоги. Папу положили на носилки, накрыли простыней, понесли. Мама бежит за санитарами с одеялом в руках: "Подождите! Накройте. Там холодно". Трясущиеся мамины руки расправили одеяло, застыли у папиной шеи. Накрыть папу с головой мама не смогла. Папу унесли. Сухие горящие мамины глаза на побелевшем лице не потухли до сих пор.
Но однажды мама расплакалась. Я видела, отчетливо видела, как по ее щекам текли слезы. 1961 год. Свершилось. Мы переезжаем. На этот раз в свою квартиру. Первые три года семейной жизни мы переезжали два раза в неделю от одной мамы к другой, из Столешникова на Грузинский вал и обратно. Пишущая машинка, домашние тапочки, бидончик с супом, книги, текст английский, текст русский, словари... Наконец свой дом. Я потеряла голову от радости. "Квартира плохая... далеко... без телефона... метро нескоро"... – причитали все вокруг. Я не понимала, о чем они говорят. Какая разница? Ведь дом! Свой дом!
Не помню, как приехала машина на Грузинский вал. Не помню, что мы увозили с Грузинского, кроме моей старой тахты и маленького секретера. Книги, конечно. Горы книг. Румынские книжные шкафы я купила заранее, они уже стояли в новой пустой квартире. Да, конечно, увозили книги, тахту, секретер, что-то еще, наверное.
Тахту я купила у соседки в Столешниковом. Секретер – свадебный подарок. Мы привезли его из комиссионного магазина на грузовике, я сидела в кузове с ним в обнимку. Французский секретер прошлого века: дубовый, с гнутыми ножками, с маленькими ящичками под резной крышкой. Маша в школе, маленькая Юлька спит на балконе. Вожделенная минута: сесть, откинуть крышку и улететь на Мадагаскар к мальгашам, К их сказкам... Сколько часов я просидела за ним в стенном шкафу, где в Черемушках был устроен мой кабинет, сколько клякс оставили на нем дети... Дорогой мой ...Луи пятнадцатый, – ты ведь не сердишься, что мы так тебя называли? – кто мог подумать, что ты доживаешь с нами последние дни? Прости меня. Прости меня, пожалуйста, – я не могу взять тебя с собой в Бостон.
Не помню, как мы уезжали с Грузинского, хотя считала часы до свершения этого чуда. Но несколько минут у подъезда в Столешниковом врезались в память. Из-за мамы. Февраль, середина дня, неяркое солнышко, тепло. Пианино уже взгромоздили на грузовик. Я влезла в кузов и счастливая – все в порядке, едем! – оглянулась. Мама стоит в подъезде без пальто, на плечи накинута серая шерстяная кофта, по щекам текут слезы. Я Крикнула: "Мама!" Она не ответила, не махнула рукой. Она стояла и плакала. Машина тронулась, ее заслонили прохожие. Я уехала в растерянности. Мама так радовалась, что у меня, наконец, есть квартира. Почему она плакала?
Мамы уже семь лет нет в живых. Я уезжаю в Бостон. Совсем. Навсегда. Слова эти я часто повторяю про себя. Повторяю механически, осознать их я не в состоянии. Но теперь я знаю, почему мама плакала.
– Шмуэл, ребенку нужен инструмент. Так больше не может продолжаться. Нельзя каждый день ходить к Цилиньке. Ты слышишь, Шмуэл? – Папа что-то бормочет, уткнувшись в газету. – Перестань, Шмуэл. Как-нибудь выкрутимся. Сейчас надо внести первый взнос. Лия обещала одолжить деньги.
Я не раз слышала эти разговоры. Менялось в них только числительное перед словом "Взнос" и имя в последней фразе. Мама, конечно, выкрутилась. Однажды несколько мужчин в комбинезонах, с широкими лямками через плечо, втащили к нам в комнату огромный картонный ящик. Ящик раскрыли, и я увидела пианино. Оно было такое красивое, черное полированное дерево сверкало так ослепительно, что страшно было к нему прикоснуться.
Моя первая учительница музыки приходила к нам домой два раза в неделю. Высокая, стройная, в красивом черном платье, с узлом пышных светлых волос, она казалась мне феей. У нее были длинные тонкие пальцы и высокий нежный голос.
"По дальним стра-а-нам я-я бродил и мой суро-ок со мно-ю"... Я чуть не плакала, фальшиво повторяя за ней трогательную мелодию, которую никак не могла запомнить. "Нет, музыкальных способностей нет, но желание есть. Попробуйте, может быть возьмут в музыкальную школу", – сказала она как-то маме. Меня почему-то взяли.
Музыкальная школа была недалеко, на Пушкинской площади, во дворе дома, где теперь комбинат "Известия", а раньше был кинотеатр "Центральный". Перед войной в классе своего отца-виолончелиста в этой школе учился белокурый мальчик Слава Ростропович. Однажды мы вместе выступали на школьном концерте. В темных штанишках до колен, в белой рубашке Слава бесстрашно вынес на сцену виолончель и сыграл что-то очень звучное и красивое. Ему долго хлопали. Я играла с кем-то в четыре руки и, умирая от страха, старалась во время взять два несложных аккорда, из которых состояла моя партия.
Имя своей второй учительницы я помню: Рахиль Давыдовна. Она занималась со мной с ангельским терпением и упорством Сизифа. Мои маленькие изуродованные рахитом руки, короткие пальцы, отсутствие слуха, чувства ритма – ей все было нипочем. На каком-то экзамене все дети должны были играть "Интернационал". Рахиль Давыдовна сделала для меня переложение без октав, и я сдала экзамен. Из урока в урок она учила меня радоваться красоте музыки, волшебству музыки, и, когда у меня хоть что-то получалось, сама радовалась как ребенок. Она открыла мне огромный мир, потом мне удалось открыть этот мир своим дочерям, тоже лишенным музыкальных способностей. Моя внучка хорошо поет, но нет ни сил, ни денег учить ее музыке. Может быть, когда Миша и Юля обживутся в Бостоне, встанут на ноги...
Каждое утро перед школой я под сурдинку играла гаммы и упражнения. Иногда час, иногда дольше. Меня никто не заставлял. Я хотела заниматься музыкой. Пианино стояло тогда в нашей большой проходной комнате, откуда двери в фанерной перегородке, не доходившей до потолка, вели в две другие комнаты. В одной из них, маленькой и узкой, мы называли ее пенал, спали на тахте папа и мама. В другой, пошире и побольше, – мы с сестрой.
Перед войной пианино, чтобы мне удобнее было заниматься, передвинули в детскую комнату и поставили у самого окна. Уезжая в эвакуацию, мы его там и оставили. Я вернулась в Москву весной 1943 года. Первое, что я увидела, когда вошла в нашу незапертую комнату, было пианино. Оно стояло боком к двери. Задняя неполированная стенка, обычно невидимая, назойливо лезла в глаза. Пианино казалось чужим, незнакомым. "Не удивляйся, – услышала я за спиной голос самой любопытной нашей соседки Татьяны, – мы передвинули, мы. Стекла, видишь, вылетели? Вот и передвинули, чтобы не попортилось". Как только Татьяна ушла, я подвинула пианино к стене, благо оно было на колесиках.
Подняла крышку. Взяла несколько аккордов. И поняла, что я дома.
В Черемушках пианино заняло всю стену напротив окна в нашей большой, тоже проходной комнате. Оно уже не сияло, но по-прежнему хорошо держало строй. Не зря, видимо, в первых выпусках "Красного октября" вся начинка была немецкая.
Черемушки... Непривычный адрес: Новые Черемушки, квартал 21А, корпус 1, квартира II. Номер квартиры – постоянное напоминание о прежнем адресе: Столешников II, квартира 22. Голая макушка невысокого холма, разбросанные как попало пятиэтажки. Улица-шоссе отделяет наше райское жилье с канализацией, горячей водой и центральным отоплением от села Семеновского без канализации и без воды, даже холодной. Несколько колонок остались только на нашей стороне, где еще недавно стояли избы. Семеновцы набирали воду у нас под окнами и везли к себе в чанах и бутылях, летом на тележках, зимой на санках. Когда они заблаговременно выносили домашний скарб и поджигали избы, чтобы получить московскую квартиру, пожарные хоть и приезжали, но огня не тушили: шланги не дотягивались до колонок. Весной и летом, выйдя на балкон, мы не раз видели, как жительницы этой славной деревни выбегали на огород, присаживались и задирали юбки. А однажды маленькая Юлька, стоя на балконе, громко закричала: "Мама, конь! Мама, конь!" В Семеновском кто-то вспахивал огород на лошади.
До ближайшей станции метро и до ближайшего телефона-автомата в первые годы мы ездили на автобусе. Автобусный круг был под окнами. Выйдешь на балкон, увидишь, что шофера кончили играть в карты, и бежишь на остановку. Возвращаться домой было сложнее. Около станции метро "Университет", тогда конечной, мы ждали наш дорогой 103 автобус минут по 20 и больше. Игра в карты – дело серьезное.
Но кварталу 21А повезло. Два раза в неделю с другого конца города к нам приезжала молодая красивая женщина Адаль Самуиловна. Приезжала, потому что на жалование учительницы музыки и мужа инженера трудно было жить с больной матерью и дочкой. В квартале 21А, куда судьба забросила много интеллигентных семей, она за один день зарабатывала больше, чем за полмесяца работы в музыкальной школе. Переходя из дома в дом, из квартиры в квартиру, Адаль Самуиловна учила детей любить музыку. Прежде всего любить. Как ни странно, у нее хватало на это и душевных сил, и огня, и терпения.
Способных детей было мало, но музыку любили все ее ученики. И Маша прилежно сидела за пианино каждый день. А какие экзамены-концерты устраивала весной Адаль Самуиловна! Как сияли банты на макушках девочек и рубашки на мальчиках! С каким старанием играли дети! Как волновалась за каждого своего ученика Адаль Самуиловна! Как слушали мамы, папы и бабушки! О пианино, о мой дорогой черный истукан, сколько радости, сколько счастья дарило ты в незабвенных убогих Черемушках!
И вот улица Вавилова. Квартира-дворец. Три изолированные комнаты на четверых, две большие лоджии, прихожая, коридор, кухня вдвое больше черемушкинской. Просторный зеленый двор с высокими раскидистыми тополями. И все это в городе, где есть улицы, магазины, пешеходы. Конечно это не Столешников, где рядом и Большой театр, и МХАТ, и Консерватория, конечно, это унылая новая Москва, но все-таки Москва. Вечерами в Черемушках, уложив детей спать, я часто стояла у окна, смотрела на пустынную дорогу, на редкие огоньки Семеновского и тихонько плакала. Маминой стойкости я не унаследовала.
Получив ордер, мы бегали из одной пустой комнаты в другую и спрашивай друг друга: "Это все нам? Неужели это все нам?" Как было не отпраздновать это невероятное событие? На радостях мы доехали до Дома тканей на Ленинском проспекте и – о идиллические времена! – купили отрез розовато-сиреневой шерсти мне на платье. Материя – производство Голландии, как тогда говорили, – как-то по-особому переливалась, выходное платье из нее служило мне много лет. И не мне одной.
На улице Вавилова пианино стояло в самой большой нашей комнате – в детской. Гаммы и упражнения играла Юля. Два раза в неделю приходила Лия Михайловна. "Музыкальных способностей, конечно, нет. И ручки крошечные. Но старается". Выпускной экзамен Лия Михайловна устроила у себя дома. Юля впервые села за рояль. Лия Михайловна подняла крышку. Бледное растерянное Юлькино личико. Губы кривятся в знакомой улыбке. Ох, эта Юлькина улыбка! Скольких мук она стоила в школе. Обычная сцена: объяснение с учительницей химии. "Я ее ругаю, – неистовствует она, – я ее ругаю, а Юля, видите ли, улыбается!"
Юля положила руки на клавиатуру. Только бы сыграла, как угодно, только бы доиграла до конца, твержу я про себя. И вдруг... Господи, что это? Красивый сильный звук, уверенно, ритмично. Лия Михайловна со слезами на глазах целует Юлю. Я тихонько хлюпаю носом. А через несколько дней: "Мама, я не хочу больше заниматься музыкой... я лучше буду... возьми меня на концерт в Консерваторию".
Как постарело пианино. Крышка облезла. Бока исцарапаны. Все собиралась привести его в порядок. Теперь чего уж. Иногда к пианино подходила Маша. Иногда я, когда никого не было дома. Иногда кто-нибудь из гостей. На пианино лежали ноты. Стоял подарок Наташи: армянский обливной кувшин с ручкой. В нем особенно хорошо смотрелись розы и осенние ветки с красными и желтыми листьями. Тихая достойная старость. Ноты я раздала, кувшин жив, я привезла его в Бостон. Наташа умерла.
Покупательница пришла без опоздания, минута в минуту. Пришла не одна. Пианино нужно для внука, невестка тоже хотела взглянуть на инструмент. Пожилая женщина, знакомая знакомых, она прекрасно понимала, что происходит, и старалась не доставлять лишних неприятностей. Что-то спросила, с сочувствием покачала головой. Села за пианино, поиграла. Пианино ей понравилось. Одеваясь, она сказала: "Я бы все-таки не смогла уехать, просто не смогла". – "Ну почему же? – мягко возразила невестка. – А я бы смогла. Хотя бы ради сына". Обычный, теперь уже обычный, в Москве разговор. Они вежливо попрощались и ушли.
Я перешла в другую комнату. Постояла у окна, посмотрела на школьный двор. На бывший школьный двор. Когда-то Юлька каталась здесь на лыжах. Она была меньше всех в классе и всегда отставала. Школу давно закрыли. Сейчас здесь КПО – Комбинат производственного обучения. На этом дворе бывший кегебешник Александр Сергеевич учит меня водить машину. Я отстаю от всех его учеников. Как опустела квартира без пианино. Пианино еще стоит на прежнем месте, но квартира уже опустела.
Его увезли через неделю. Четверо мужиков в грязных куртках вломились в квартиру: "Деньги! Доплачивай, хозяйка, внизу до лифта ступеньки! Доплачивай!" Засаленные лямки обхватили пианино. Оно дрогнуло, будто вздрогнуло. Зазвонил телефон. Я схватила трубку, что-то торопливо ответила и выбежала на лестничную площадку. Пианино уже втащили в лифт. Гулко ухнула дверь.
Мама, я хочу сказать... ты слышишь меня? Я хочу сказать, что от моей московской жизни почти ничего не осталось. Прошлое все дальше, до будущего еще идти и идти. Дойду ли? Я уже старая. Мне сейчас столько лет, сколько было тебе, когда ты плакала в подъезде в Столешниковом. Я знаю, мама, почему ты плакала. Теперь знаю.