МАРК РАССТАННЫЙ

 

Поэт, прозаик, певец, композитор. Род. в Ленинграде в 1966 г. Артист эстрады, выступал с собственными произведениями. С 1996 г. живет на Западе, Нью-Йорк, США. Автор более трехсот песен. Проза и стихи публиковались в литературных изданиях. Работает на телевидении.

 

ИТАЛЬЯНЕЦ

 

В Бруклине до чертовой матери итальянцев. Как, впрочем, и во всем Нью-Йорке. Бруклинские итальянцы считают себя хозяевами столицы мира. Бруклинские итальянцы наглы и вальяжны. Они все – дети или родственники «крестных отцов», и в их крови подсознательно живет стереотип поведения «а ля Дон Корлеоне» – даже если они вежливо о чем-то просят, то всем своим видом показывают, что отказа быть не может.

Честно говоря, русских в Нью-Йорке тоже не мало, мягко говоря. И здесь, в Бенсонхёрсте особенно. И растет популяция наших соотечественников в геометрической прогрессии. Но чтобы кто-то в центре Бруклина пел песню Визбора… – это слишком даже для Бруклина, где надписей на русском языке чуть меньше, чем посадочных мест в русских ресторанах.

Вообще, надо сказать, русские, то есть евреи, украинцы, белорусы, узбеки, казахи, чеченцы и собственно русские сделали для развития Бруклина немало. В области лингвистики это: «очень парквэй» вместо «Ocean parkway», «ремонт-контроль» вместо «remote controls», и абсолютные чемпионы в этой области говорят: «Циля, вы сегодня бьютифул», «ван-бедренная квартира» и «мой внук кончил на компьютер».

В других областях они тоже преуспели, покупая и спекулируя «ван-бедренными квартирами»; держа себя «бьютифул а ля Одесса», то есть когда «дамачка» средних лет одинакова в трех измерениях и весит намного больше, чем должна, не только благодаря вкусной пахлаве, но и косметике и норковой шубе, носимой в любую погоду. Наконец, те самые внуки, от которых чуть не забеременел компьютер, возмужав, придумывают такие штуки, что городская система управления только рот открывает, – как это можно надувать такое количество людей в столь сжатые сроки и почему вся эта защита общественных интересов не срабатывает?

Русские зримо верховодят в Бруклине в отличие от итальянцев, правящих негласно, и ортодоксальных евреев, царящих незримо.

На углу 86-ой стрит и 21-ой авеню, в самом «итальянском» месте Бруклина, прямо под грохочущими сводами сабвея, стоял лысый «чувак» лет сорока, и бренча на красивой дешевой гитаре корейского производства, выводил уверенным «кэ-эс-пэшным» голосом: «Милая моя, солнышко лесное…». К гитаре был подключен комбик на батарейках, к которому струился провод от головного микрофона, как будто бы мужик работал диспетчером в Аэрофлоте. Слышно было хорошо, даже слишком.

При всей моей «большой» любви к Визбору и этой области музыкально-поэтического искусства в целом, мимо исполнителя я пройти не мог, а остановился и стал поближе.

Мужик пел воодушевлено, монотонно и очень по-домашнему. Даже не пел, а выводил скорее. Мне было хорошо, сладко-горькая ностальгия почему-то вдруг стала давить на глазные яблоки, и я отчаянно заморгал, пытаясь взбодрить то, что невозможно взбодрить, но можно заткнуть куда-то глубоко в душу.

Где-то в районе «…вот и закончилось все – расставаться пора…» из близлежащего кондитерского магазина выскочил кругленький итальянчик в белом фартуке, глядя на которого, мое творческое нутро потянуло в режиссуру – захотелось экранизировать «Незнайку на Луне». Выставив вперед свои маленькие, сильно расширяющиеся на конус ручки, сразу напомнившие мне коровьи рульки с плакатов моего далекого детства, висевших на стенах мясных отделов в гастрономах, итальяха принялся быстро и высоко верещать:

– Нечего здесь петь на твоем языке! Это не Россия! Ты не в Сибири! Давай по-итальянски, это итальянское место! Слышишь? Понял? – он брызгал слюной и крутил в воздухе своими ручками-рульками, этакий, помноженный на минус единицу, Карлсон без пропеллера.

Горе-певец, как я понял, почти что не говорил по-английски. Бормоча «Ок, ок» и выставляя вперед тыльной стороной свои крупные, никчемные ладони, он молча снял с правого плеча гитару и стал скучно и неторопливо собирать свой музыкальный скарб. Деловой кондитер скрылся за витриной с разноцветными пирожными, ассоциирующейся у меня с весенним Монмартром из черно-белых кинофильмов, снятых в духе псевдосоцреализма.

Я подошел ближе:

– Чего ты его боишься? Что он может тебе сделать?

– Да ну его. Еще гитару сломает...

– Кто?! Этот мудак?

– Я почем знаю – кто? Или вызовет полицию – у меня, понимаешь, разрешения нет.

– Ну, и что? Ну. вызовет! Думаешь, ты им сильно нужен? Просто сгонят – и все. Давай, пой, денег много накидали?

– Долларов пятнадцать.

– …Ну вот, видишь. Давай! Пошел он...

Парень сновал надел гитару и затянул занудную песню про вышку – имелось в виду сооружение, а не мера наказания.

На втором припеве уже знакомой нам специалист по сладкому выскочил вновь и принялся истошно визжать:

– Я сказал – убирайся отсюда к чертовой матери! Сейчас же! Давай! Вали!

– Послушай, – вежливо вмешался я. – Могу я с тобой поговорить? По-жа-луй-ста?

Я тянул это английское «please» до невозможности долго, выражая тем самым всю мою степень уважения. Это, видимо, в сочетании с моим чистым, почти без акцента, английским, заставило уважаемого человека обратить внимание на мою скромную персону. Помедлив с минуту, в течение которой он оценивающе разглядывал меня, кондитер-таки снизошел до того, чтобы выдавить из себя «Yep», что, насколько я чувствую людей, было проявлением крайнего великодушия.

– Вы думаете – я русский?

– Нет.

– Вы ошибаетесь – я русский. И хочу вас о чем-то спросить – он, – я указал рукой в сторону парня, – вам почему-то мешает?

– Это итальянское место, и он должен петь на моем языке или, по крайней мере, по-английски!

– Правильно, но, видишь ли, он не разговаривает на этих языках.

– О’кэй! Почему он не идет на Брайтон Бич и не поет там?!

– Послушайте, здесь много русских, но дело не в этом. Я уважаю твой язык. Я уважаю Италию. Но Америка – свободная страна. И можно петь на любом языке, правда?

– Что ты несешь! Убирайтесь отсюда!

«Господи, каков урод!» – подумал я.

– Хорошо, а если он не уйдет?

– Лучше бы для него убраться.

– А что может случится?

– Я поломаю его чертову балалайку, – я даже удивился, насколько по-русски и со смаком произнес он слово «балалайка».

– Вы же угрожаете ему! И я свидетель. Какое вы имеете право? Вы что, гангстер? Крестный отец? Это всего лишь бедный уличный музыкант. Вы или ваши родители приехали сюда из одной из самых музыкальных стран мира.

Парень стоял и хлопал большими коровьими глазами, совершенно не понимая, о чем идет речь.

– Если вы прогоните его, он потеряет свой заработок. Вам жалко, если он получит сегодня лишних двадцать долларов! Он не печет булочки. Он поет! И кто вам дал право ломать его гитару?

Кондитер, не ожидавший подобного напора от меня, не ожидавший подобного напора от себя, молчал. Он злился, но придумать ничего не мог. Мне очень захотелось тряхануть этого маленького убогого человечка, но тряхануть красиво, в духе его интеллектуальных предков, умевших добиваться своего с улыбкой. Я улыбнулся:

– Хорошо, сэр, – я растянул «sir», как до этого тянул «please».

– У меня к вам предложение. Стоящее, поверьте, – я глотнул воздух. – Он будет стоять сколько ему захочется, и вы не будете мешать ему. Если ему будет холодно, вы угостите его чашкой кофе и вашим лучшим пирожным. Завтра он придет опять и споет одну итальянскую песню и одну американскую. Годится? Дайте-ка, я с ним поговорю! – я повернулся к соотечественнику:

– Ты чего-нибудь по-английски поешь?

– Ты что – спятил? Я… это, пойду…

Погоди, ну «Yellow submarine»!

– Да не...

– А «Happy Birthday to you»?

– Ну, это знаю.

– А «уно уно уно уно моменто»?..

– Так, а что там петь?

– А вот это и пой – «уно уно уно уно моменто»!

– Хорошо, – пробубнил он и затянул нудноватым голосом:

– «Уно, уно, уно, уно моменто». Через 16 тактов, когда мелодия и мудреные слова закончились, он спросил:

– Ну, а дальше что?

– Будете петь дуэтом! Как насчет дуэта? – спросил я по-русски, оборачиваясь к кондитеру, – I mean dueto – you and him?

Итальянец молчал.

– Ну-ка, еще разок! И... уно, уно...

– Где-то на девятом такте мой слух прорезал дребезжащий точно бензопила тенор: «Уно, уно, уно, уно моменто». Голос у него был громкий, высокий и отвратительный, но в нем жила генетика итальянского вокала.

«Ах ты, макаронник говенный! Прорвало тебя, как дедушку после пургена!».

– Ты отличный парень! – неожиданно, перебивая собственное пение, сказал итальянец, – только хитрый больно!

– Я русский – вот и всё!

– Ребята, хотите кофе?

– Кофе хочешь? – перевел я. – Пошли! Он угощает! Я думаю, теперь здесь тебя даже полиция гонять не будет, хоть у тебя и нет разрешения.

Кофе оказался вполне приличным, хотя я и не люблю каппучино; а пирожное и вовсе вкусным. Я вышел из кондитерской было часов пять после полудня. Чуть смеркалось, над головой погрохатывала электричка сабвея. Было удивительное ощущение легкости, рожденное одновременно удачным исходом переговоров с наследником господина Бонасье, нелюбимыми песнями моего отрочества, пришедшимися так к месту, легкой и удобной одеждой, в которой сам себе я казался выглядящим элегантно, мытой пару часов назад головой, невесомой от чистоты (ну, где ты, начинающий пародист?) и любимого мной «Fahrenheit».

«Господи! – подумал я, – чего они все рвутся в эту Америку? Ведь нечего здесь делать. Россия со всей ее стрельбой, идиотизмом и катаклизмами (опять, пардон за рифму) – это моя страна, страна, которую я понимаю. Страна, которая никогда не была добра ко мне, но многое прощала. Мне, своему странному и непокорному сыну».

Я сжал кулаки. Кто я? Боксер с душой художника или художник, у которого бокс – лишь способ проявления артистизма, лишь защита от небытия и непризнания. Насколько я велик в своей обособленности? И почему, если я и вправду чего-то стою, нет никаких признаков к тому? Пускай неудачи, пускай хула – но не молчание. Как-то же это получается у других – а у меня нет?

Я повернул на Stillwell авеню направо. «Италия» закончилась. Начиналась «Африка». Быстро стемнело. Меня всегда поражали эти мгновенные переходы в географии Нью-Йорка, – перешел на другую сторону улицы и попал в другой мир. Верхний Ист-Сайд 90-х и Харлем, Краун-Хайтс, Южный и Северный Бронкс, Бенсонхерст и Мальборо-проджект. Надо, правда, сказать, что я видел в своей жизни и более резкий переход – при переезде шлагбаума, разделяющего израильскую и палестинскую территории вечного города Иерусалима...

Конечно, Stillwell авеню между 86-й и Neptune – не лучшее время для прогулок, когда стемнеет. Но мне хотелось побыть одному, а здесь живой души не встретишь – одни полицейские машины. Еще попадаются продавцы наркотиков – драг-дилеры – черные, в коротких куртках, наводящих на мысль о непокоримости американского бейсбола и спущенных на бедра безразмерных джинсах, спадающих – ах, как хочется сказать «стремительным домкратом»! – на бесформенные бутсы или ех-белые сникерсы.

– Послушай, парень, дай мне доллар, – услышал я за спиной и обернулся. Передо мной, держа руки в карманах, стоял здоровенный бугай.

– Извини, у меня нет денег.

Я быстро оценил всю сложность своего положения – надо было валить как можно быстрее, а повернуться спиной и пойти я боялся – слишком близко.

– Всего лишь доллар, брат.…

– К сожалению, у меня нет денег, – еще раз повторил я, потихоньку пятился задом, пытаясь тем самым увеличить расстояние.

Бугай вдруг двинулся ко мне. Это было красивое, очень плавное и, одновременно, стремительное движение. Одновременно он вытащил руку из левого кармана и в темноте я увидел нечто блестящее и подумал: «Ну вот, и за тобой… черт послал...».

Парень приближался быстрее, чем я отступал. Мне стало страшно. Сбить его с ног было у меня совсем немного шансов: во-первых – нож, во-вторых – вес. Он был тяжелее меня раза в два, а ударить и завязнуть в его теле я права не имел – он меня тут же зарежет. Зарежет как поросенка.

Было всего лишь начало седьмого, но никого кругом. Я понял, что у меня есть только один шанс – ударить сильно, прицельно и наповал. Так, чтобы наверняка. Самое лучшее – в глаз. Если я попаду ему в глаз – сразу, мгновенно, до того, как он успеет дернуть левой рукой – значит я победил.

Я резко и энергично пошел навстречу и, наклонившись вправо, провоцируя его левую руку, сделал ложный замах. Он не был профессионалом, он поддался на мою детскую хитрость и с размаху направил острие прямо мне в голову, в висок. Наверное, он уже представлял в уме – как это коротко и красиво получилось. Но я, чуть пригнувшись и спружинив колени, убрал голову назад, и рука с ножом, подобно неправильно пущенной ракете, пролетела в воздухе и где-то потерялась. Все было сделано. Теперь я, разогнувшись, чтобы стать как можно выше и глядя в упор на моего визави, накоротко ткнул левой рукой в центр глазного яблока. Было ощущение, что я проткнул надувной шар.

Я посчитал, что уже победил. В эту же секунду рука, которую я считал потерянной, возвратным движением в локте нанесла мне убийственный удар в скулу. На самом деле мне просто повезло – он всего лишь сбил меня с ног, отбросив в сторону на несколько шагов, что, как выяснилось через секунду, тоже было удачей; в то время как попади он чуть ниже, в подбородок – и с нижней челюстью можно было бы попрощаться, а попади выше в висок – и я был бы мертв. В этот самый момент спасительная для меня боль догнала его рассудок и, покуда он, прижимая правую руку к левому глазу и истошно рыча, двигался ко мне, я успел вскочить.

Я вспомнил, как покойный учитель Слава Кан учил меня: «Прижимаешь большой палец руки к кулаку, так, чтобы он торчал, как крюк и этим самым крюком, с подкруткой, от плеча, бьешь вот сюда», – и он показывал мне место расположения лимфатического узла, чуть ниже подмышки. «Если ты попал, то ему хана», – я вспомнил эти слова через столько лет! Я попал. Без сомнения, попал.

«Валить!» – подумал я и полушагом-полубегом двинулся прочь от этого места. Черт возьми, еще не стемнело, да и вокруг было совсем не так уж пустынно. Наверняка, кто-то видел меня из окна, кто-то запомнил. Весь мой пыл превосходства над миром улетучился вмиг, и его место основательно занял нормальный тупой страх, даже не страх, а тревога: что же будет дальше.

«Вот так вот всегда и бывает – раз и все». Я ведь ни в чем не виноват. Я просто оборонялся. И тут же я представил себе все эти вопросы-допросы, следователя, казенного адвоката, естественно и всю эту американскую правоохранительную машину в действии. И мои логические объяснения, почему я тут не причем, и осознание, что слушать мои оправдания никто не будет, а попробуют со мной «договориться», и добрый, понимающий судья, который «накрутит», но с «учетом», а не на полную катушку, и всё это тюремное дерьмо...

Я выскочил обратно на 86-ю и, сбавив шаг до разумно-торопливого, направился к сабвею.

«Давай, родной! – ударило мне в голову. – Куда-нибудь в Бронкс! Или в Нью-Джерси».

Мимо меня проехала полицейская машина. Медленно. Я был один на блоке, и «коп», высунувшись из окна, чуть ли не на половину своего торса, пристально разглядывал меня на ходу. Я решил сыграть в непринужденность, чертовы артистические способности лезут наружу, и вдруг почувствовал боль под глазом и огонь на щеке. Меня предательски затрясло. Так сильно, как до этого всего лишь раз – когда я шестнадцатилетним пацаном жадно и вожделенно поцеловал в полуоткрытые и теплые губы, казавшуюся мне тогда очень взрослой, женщину. Я поцеловал ее не от смелости, а вопреки страху, и случилось это только через час, а может и через полтора или два – кто знает – после того, как я уже было совсем решился сделать этот жуткий и дерзкий шаг.

«Интересно, как я выгляжу?»

Я попытался убавить ход. Это трудно – резко начать идти медленнее и изображать полное спокойствие. Тут актерам средней руки делать нечего. Если только через «паузу» попытаться.

Я вытащил руку из кармана куртки и вместе с ней «отпустил» на асфальт горсть бумажек и мелочи, после чего картинно и неестественно всплеснув руками, принялся все это собирать.

Машина уехала. Пару блоков до сабвея я проскочил минуты за три, почти что бежал. Уже приближаясь, я услышал над головой электричку и бегом влетел по лестнице наверх, благодаря Господа, что нашел в кармане спасительный жетон; и оказался в теплом больничном чреве полупустого вагона. Двери закрылись и поезд тронулся. И в тот самый момент я увидел в конце платформы нескольких полицейских, выбежавших на платформу и растерянно поглядевших в хвост поезду. Я увидел также, как двое из них повернули обратно и торопливо обратно вниз по лестнице.

«Все, конец, достанут на «Bay Parkway», – подумал я.

Однако, ничего не случилось. Зашли и вышли несколько человек, напомнив мне старую детскую загадку: на первой остановке зашло пять, вышло десять, потом столько-то и столько-то, и так сто раз, а потом убийственный вопрос – сколько было остановок? Я начал успокаивать себя, что Бог милостив, пронесло.

Но на 18-ой авеню в вагон ворвалось непонятное количество полицейских. Я ничего не помню, кроме крика «Стой!», тяжелых и крепких рук на плечах и голове, запаха вонючего вагонного пола, к которому меня притиснули лицом, и давящих наручников за спиной. Через минуту я оказался на заднем сиденье синей патрульной машины с белыми буквами «NYPD» на борту, а еще через три – в нескольких блоках от сабвея, в 62-ом отделении полиции.

Меня уже арестовывали раз. Из-за ерунды. Я управлял машиной, а права были просрочены. Помню, я просидел в камере часа четыре, пока меня вызвали, сняли отпечатки пальцев и, выдав красненькую бумажку – повестку в криминальный суд, и отпустили восвояси. Заодно в туалет сходить дали. И позвонить.

Отношение ко мне тогда у арестовавшего меня офицера было дружески-безразличное. Он шутил, смеялся и объяснял, что в России тоже нельзя ездить с просроченными правами. Я улыбался, понимая, как он не прав.

Сейчас все было по-другому. Пять минут – и все отпечатки, бумажки и прочая ерунда, которую называют «формальностями», была в прошлом. Я обратил внимание, что на моем указательном пальце левой руки нет даже следов крови. Наверное, потому, что все произошло очень быстро.

Меня сразу же отвели в отдельную комнату, где, кроме трех стульев, стола и заплеванного пола, не было больше ничего. Два детектива, одна из которых была женщина, объяснили мне мои права, а также то, что арестован я по обвинению в увечье Гектора Д. Бродрика, известного так же как «Big D». В голове почему-то зазвучала «Одинокая гармонь», и я живо представил фигуру слоняющегося вдоль плетня негритянского гармониста, не дающего спать недотрогам, но томящимся от любовных предчувствий, девушкам. И какая-то сила толкнула меня вперед.

«Я же не виноват!» – подумалось мне. Ведь действительно, не виноват. Я шел себе и никого не трогал. Но он бы зарезал меня. Надо рассказать все, как есть.

– Я не виноват! – четко произнес я. И вдруг добавил, – Я не знаю о чём вы говорите.

Я сам испугался. Мало того, что я только что, по-русски говоря, «отделал» человека, так еще и вру следствию. И это не Россия. Здесь так просто не отмажешься. Единственно, что я четко понимал, что самому «пострадавшему» не в его интересах меня опознавать. И на него в полиции, наверняка, уже не одно дело.

– Что случилось с вашим лицом?

– Хм, вы ребята только что помогли мне поцеловать пол в вагоне электрички. Вы считаете, что этого не достаточно?

– Извините за это. Вы себя чувствуете нормально?

– Нормально. Не считая моей щеки.

– Извините еще раз, бывает. Где вы сел в поезд?

– Одну остановку до этого. На «Bay Parkway».

– Что вы там делали?

– Я был в магазине, – я принялся вспоминать, какие там есть магазины. «WIZ» есть. – Я был в «WIZ». Вы знаете – «никто не может сравниться с «WIZ»! – попытался пошутить я. – Прямо на углу. 86-ая и Bay Parkway.

– Вы что-нибудь там покупали?

– Нет.

– Просто так зашли?

– Я приценивался. К лаптопам

– И что? – раздраженно спросил меня детектив.

– Что-что?

– Вам подошли цены?

– Нет. Цены растут каждый день, – сказал за меня вдруг ниоткуда взявшийся черт.

– Вы занимаетесь компьютерами? Насколько я знаю, цены падают.

– Не на лаптопы, – черт набирал наглости с каждой секундой.

– Хорошо, неважно. Когда вы вышли из магазина, вы сразу сели на метро?

– Не сразу.

– Тогда, что вы делали?

Я не знал, что говорить:

– Я не помню...

– Черт возьми! Вы обязаны вспомнить!

– Послушайте, – вступила наконец женщина, если это слово вообще совместимо с понятием «полицейский», – послушайте меня внимательно. Сэр, вы можете понять, что вы под следствием? Пожалуйста, отвечайте на вопросы, если вы хотите попасть сегодня домой. Я могу помочь вам. Но вы этого сами не желаете.

– Да, конечно. Но я говорю вам правду – я не помню.

Я понимал, – что я не скажи, – мне никто не поверит, а впоследствии, это еще и сыграет против меня. Но набравший полную силу черт вдруг подкинул мне новую идею:

– Как я мог забыть? – я всплеснул руками, – я был в итальянской булочной. Я взял там кофе и пирожное.

– Как долго?

– До того как я пошел в метро.

– Кто-нибудь может подтвердить это?

– Хозяин.

– Как его зовут?

– Откуда я знаю. Итальянец, видимо... Короткий и плотный. Такой... Пожилой.

– Хорошо, пошли! Посмотрим, как ты везуч сегодня!

– Как Lucky Luchiano, – тихо прошептал я.

Меня усадили в ту же самую машину с надписью «NYPD» на дверях и, вереща во все сирены и мигая всеми мигалками, в чем не было никакой необходимости, благо совсем рядом, привезли к кондитеру. Сын Палермо и внук слуги двух господ, несмотря на девятый час, по-прежнему находился на сладком боевом посту.

Завидев меня в окружении свиты и сразу поняв, что это вовсе не потому, что я – новый принц Флоризель, (ибо нужно быть большим затейником, мучеником и праведником, чтобы держать руки постоянно за спиной и, на всякий случай, чтобы они не разомкнулись, поддерживать их наручниками), так вот, увидев меня, макаронник сделал удивленное лицо, чуть приподнял вперед жирный лоснящийся подбородок и вдруг пронзительно, строго, серьезно и зло посмотрел мне в глаза.

Детектив предъявил кондитеру жетон и, показав рукой в мою сторону, спросил:

– Вы знаете его?

– O, мама мия! Конечно, я знаю этого русского дебила! И я рад, что он попался!

– Почему?

– Он старается навязать русские дерьмовые правила на моей улице!

– Что вы имеете ввиду?

– Один русский придурок поет идиотские русские песни, а другой – этот вот его защищает. И тот парень, я думаю, не имел даже разрешения.

Полицейский покачал головой:

– Это свободная страна для всех. Вы не можете говорить «русский придурок» или «идиотские русские песни». Неважно. Когда вы его видели в последний раз?

– Я знаю, я не имею права так говорить. Но не о об этом русском кретине!

– Сэр!

– Не об этом русском идиоте! – упорствовал кондитер.

– Сэр, я могу арестовать вас! Достаточно! Вы не ответили на мой вопрос – когда вы его видели последний раз?

– Не так давно – буквально двадцать минут тому!

Я почувствовал какую-то силу, неожиданно подпершую меня в спину где-то посередине между лопатками. Она распрямила мое сгорбленное потасканное туловище, ободряюще ударив мне кулаком по позвонкам.

Полицейский посмотрел на часы и опять покачал головой:

– Двадцать минут тому назад он был в метро.

– Ну, может быть тридцать.

– Вы уверены? Это было не час тому назад? Может быть полтора?

– Да, я совершенно уверен. Он покинул мою кондитерскую тридцать минут тому, может быть и меньше.

– Я, вон, – он неопределенно махнул рукой в сторону прилавка, – даже чашку его не помыл еще...

Второй детектив поджала губы, разочарованно помотала головой и беззвучно прошептала: «дерьмо». Затем, перебивая первого, вошедшего, казалось, в раж, безвольно, тихо и отчетливо, вымолвила:

– Отпустите его, партнер.

– Подожди минуту, подожди! – запальчиво произнес тот. – Я хочу...

– Сними с него наручники, Джейк, мы ошиблись.

Меня вывели на улицу и открыли наручники. Совершенно неожиданно для самого себя я, как профессиональный арестант или профессиональный актер, лихо стряхнул в воздухе руками и погладил запястья, припомнив вечное: «Мы писали, мы писали, наши пальчики устали».

– Мы извиняемся за случившееся, сэр. Можем мы вас подвезти?

– Нет, спасибо, я живу рядом. Я пойду пешком.…

Я проспал почти сутки. И сны были жуткие, темные и непонятные – какая-то резиновая комната без окон и дверей, из которой нет выхода. Проснувшись, и начав искать причину своей тревоги, я обнаружил, что нахожусь дома, на своей кровати, в тяжелой и грязной одежде. Вскочив, и сбрасывая на ходу с себя куртку, рубашку и трусы в брюках, воткнутых в ботинки посредством носков, я уже через пару секунд оказался в душе. И, облив себя сначала холодной водой, а затем, слегка ошпарившись горячей, впал в какое-то состояние блаженства – стоять под льющимися на голову, плечи и спину струями. Завернувшись в полотенце, я заварил чай, сел на диван и, наконец, выдохнул, поняв, что все – позади.

Позвонил телефон, но разговаривать мне не хотелось. Однако, выждав немного, и будучи не в силах бороться с чьей-то настойчивостью, я все-таки поплелся опять на кухню, брезгливо огибая разбросанную по полу одежду, но так и не успел...

Затем оделся во всё новое и чистое и вышел на улицу. Я не знал, как мне подойти к моему спасителю и не знал, что говорить. Проходя мимо «WIZa», я остановился, затем повернул назад и, войдя вовнутрь, прошел сквозь компьютерный зал к пластинкам, нашел диск Карузо и купил его.

На улице было уже совсем темно. Я перешел Bay Parkway и, постояв немного у дверей кондитерской, наконец решился, и резко, как налетчик, открыв дверь, произнес нарочито-безучастное: «Здравствуйте!»

Итальянец лишь слегка приподнял глаза и так же безразлично буркнул: «Привет!». Я протянул ему диск:

– Это для вас.

– Спасибо, сынок!

Я вспомнил дурной анекдот: «Все говорят Карузо, Карузо, а мне Рабинович вчера по телефону напел». Я никогда не слышал, как поет Карузо. Я вернулся в «WIZ» и, к удивлению, видимо запомнившей меня продавщицы, купил еще один диск.

Затем Карузо пел реставрированным голосом, а я пытался понять – ну что в этом хорошего. Правда, ну что?

И только когда его вибрирующий тенор слился с безудержным потоком моего рыдания, я понял, наконец, – что это было.

 

                                                                                Март, 1999. Нью-Йорк.