ЮРИЙ ГЕРТ
Прозаик. Род. в Астрахани, Россия. Жил в Казахстане. С 1992 г. живет в Кливленде, США. Работал в журнале "Простор". Автор книг.: "Раскрепощение", "Кто, если не ты?", "Лабиринт", "Ночь предопределений", "Приговор", "Солнце и кошка", "Колокольчик в синей вышине", "Листья и камни" и др. В 1997 г. в изд. "Побережье" вышла книга рассказов "Северное сияние".
"ПУСИК" И "МУСИК"
Рассказ-быль
"...ибо крепка, как смерть, любовь"
"Песнь песней"
Стоял холодный, дождливый август; длинные белые гребешки бежали по пасмурной, чернильного цвета Балтике. Сидя в сырой комнатке захудалого пансионата, где жила Хая Соломоновна, мы говорили о Крыме. Он был для нас меньше всего географическим понятием. Для Хаи Соломоновны он означал давнюю, сломанную войной жизнь, для меня – детство: светлые полянки под высокими, раскидистыми кедрами, аллеи с пунцовыми огнями роз, слепящее, как бы растворенное в воздухе сияние Черного моря... Теперь Хая Соломоновна превратилась в старушку восьмидесяти лет, маленькую, ссохшуюся, но на удивление подвижную, с темными, энергично поблескивающими глазами. На столике, в сиротской пластмассовой тарелочке, высилась горка припасенных ею для нас румяных булочек из ближнего кафетерия, и тут же, в такой же пластмассовой вазочке, стояли прекрасные, нежные, цвета бледной зари, розы на горделивых длинных ножках, купленные нами с женой по пути сюда, на базарчике в Булдури; они испускали тонкий аромат, на точеных лепестках брызги дождя казались каплями свежей росы... Но разве могли они сравниться с розами, которые благоухали когда-то в Ливадии?.. Разговаривая о Крыме, мы согревались в этой сумрачной комнате с устойчивым запахом плесени и койками, строго заправленными серыми солдатскими одеялами.
– А помнишь, – заговорила Хая Соломоновна о наших общих ялтинских приятелях Любарских, – помнишь, как Юлий Александрович целовал дамам ручки? Хотя в то время, перед войной, никто этого не делал... И я постоянно упрекала Якова Давыдовича. "Ты видишь, Яков, говорила я ему, – а ты на это не способен!.."
И мы смеялись – и Хая Соломоновна, и я, и моя жена. Людей, о которых мы говорили, она знала только по моим рассказам, но этого было достаточно, чтобы они и для нее означали отнюдь не пустые имена.
Да, конечно, я-то хорошо его помнил – сухощавого, стройного Юлия Александровича с ровным загаром на узком лице, в пенсне, в голубой футболке с белым шнурочком на груди, предупредительного, галантного, с белыми, ровными один к одному, зубами, особенно заметными, когда он улыбался. Помню, как за столом он в шутку неизменно ухаживал за моей матерью; правда, манеры его в нашем обиходе казались несколько приторными... Помнил я и жену его, Любовь Михайловну, врача, работавшую вместе с моим отцом – "жгучую брюнетку", как тогда говорили, со смуглыми, цвета спелого персика щеками, влажно блестевшими темно-вишневыми глазами... Она бывала весела, шумна и грубовата – рядом с мужем.
– А помнишь, как они называли друг друга?.. Нет?.. (Я не помнил). "Пусик" и "Мусик"! Вот как – она его "Пусик", а он ее "Мусик"!..
И пока Хая Соломоновна, с посветлевшим лицом, смеялась дробным рассыпающимся смешочком, я досадовал на свою память...
– А собачку их, пуделя, помнишь?.. Детей у них не было, зато пуделя своего они обожали! Маленький, беленький был такой пуделек, они его стригли, купали в тазу, а воду подсинивали чуть-чуть. И пудель у них был голубым!
Ах, память, память! Чего она стоит, если я мог упустить такое! "Пусик" и "Мусик" – на ялтинской набережной со сказочным голубым пудельком!..
За окнами то моросило, то прояснялось, капризные тучи набегали с моря, чтобы тут же рассеяться, растаять, пропустив лучи неяркого северного солнца к благодарной за скупую ласку земле.
Мне было известно в общих чертах, что случилось потом. Я имею в виду многих наших друзей и знакомых, в том числе и Любарских: они оставались в Ялте, надеясь, что немцев остановят на Перекопе, и в последний момент погрузились на уходящую в сторону Кавказа баржу. Немцы разбомбили ее в открытом море.
Я видел перед собой с абсолютной отчетливостью белый ялтинский мол с маячной башенкой на конце, видел резкую, как всегда, линию горизонта и баржу, медленно кренящую смоляной борт... Откуда, с чьих слов так ясно представлялось это мне? Так, словно на моих глазах все это происходило, словно мои уши слышали последние крики обреченных, мечущихся по разбитой взрывами палубе...
Я спросил у Хаи Соломоновны, так ли все это было.
– Нет, нет, – сказала Хая Соломоновна ломким, со старческой дребезжинкой, но звучным, решительным голосом, – баржа?.. Что ты, никакой баржи не было! Вернее, баржа была, но Любарских на ней не было, тут кто-то тебя запутал!.. Что они остались, не эвакуировались, когда еще можно было – это правда. Но потом... Потом, когда немцы уже подступали к Ялте, они надумали уходить на Джанкой... Чтобы там по железнодорожной ветке добраться до Керчи и переправиться на материк... У Юлия Александровича, если помнишь, была открытая форма туберкулеза, в армию его не взяли... И вот здесь-то, возле Джанкоя, их и схватили немцы...
В Джанкое я не бывал, разве что поездом проезжал мимо, но слово было знакомым, и от него дохнуло на меня северным Крымом, степью, горьким запахом сорок первого года... Стояла осень, значит, в это самое время там, на Перекопе, уже был убит мой отец. И еще не был убит Яков Давыдович – его убьют в Севастополе несколько месяцев спустя...
... "Пусик" и "Мусик" называли они друг друга, и был у них голубой пуделек. Они купали его в тазу с подсиненной водой и водили гулять по людной ялтинской набережной; там бегал он между парусиновых штанин, между туфель, форсисто начищенных зубным порошком, среди женских "лодочек" на стройных, загорелых ногах, бегал, поматывая курчавой мордочкой и задевая хвостом короткие в последний предвоенный сезон, легкомысленно раздуваемые морским ветром юбки...
Впрочем, не знаю, не знаю... Выходит, многого я не знал о них. Например, того, что Юлий Александрович по рождению был наполовину француз – наполовину поляк... Да и какое это имело значение?.. Оказалось – имело.
И едва припомнила об этом Хая Соломоновна, как сразу же приторноватая галантность Юлия Александровича сделалась понятной и даже необходимой, поскольку француз, да еще и поляк... А значит – и Версаль, и Елисейские поля, и шляхетские корни... Вот он и целовал дамам ручки, шершавые от стирки, от чистки кастрюль, и дамы расцветали, чувствуя себя в тот миг соперницами не то мадам Помпадур, не то пани Валевской...
– Кто не есть еврей?..
Или:
– Вер изт нихт юде?..
Так это было сказано – поблизости от Джанкоя, куда их всех согнали, чтобы расстрелять. Тоже произошло бы, останься Любарские в Ялте, – с той лишь разницей, что тогда бы их привели на пустырь за винными складами Массандры; и там, на пустыре, прежде чем ударить из автоматов и заранее пристреленных пулеметов, тоже был задан тот же вопрос:
– Вер изт нихт юде?..
И не было человека – это известно в точности! – который, как было приказано, вышагнул бы из рядов, где стояли мужчины, женщины, дети... Не было никого!
Но тех, других, я не знал, не мог их представить, зато видел отчетливо перед собой удлиненное, тонкое лицо Юлия Александровича, его светлые, прямые, легкие волосы, блиставшие на солнце ледышки пенсне и загорелые, чуть женственные руки и пальцы, привыкшие к рейсфедеру и карандашу, а сейчас сжимавшие вещмешок или просто мешок с подшитыми лямками, чтобы удобней было нести за спиной... И рядом – смуглолицую Любовь Михайловну с толстыми, оплетавшими голову черными косами, с широкими библейскими бедрами и крепкими ногами, крепкими икрами в черных волосках... Что было в эти мгновения в душе у каждого из них?..
Один его шаг – неширокий, шаг в полшага – вот и все, что отделяло для него жизнь от смерти. Всего только – шаг... И взгляд всторону, чтоб никогда, никогда уже не встретиться с ее горячими, цвета пьяной вишни глазами... Я почему-то уверен, что во взгляде, которым она бы проводила его, не было бы ни презрения, ни укора. В каждой жене, женщине, которая любит, живет мать, и для нее радость и счастье – спасти своего ребенка, милого сына... А другого ребенка у нее не было – был он, ее сын, любовник и муж...
– Там их и расстреляли, поблизости от Джанкоя, – сказала Хая Соломоновна. – Всех.
Ветер за окном разгонял сырые клокастые тучи, в просветах проглядывало солнце. Однако воспоминания о Крыме уже не радовали, не согревали нас.
Мы вышли из корпуса, Хая Соломоновна спустилась вместе с нами по скрипучей винтовой лестнице и пошла проводить нас до электрички: от пансионата, в котором она жила, до станции было рукой подать.