ЮРИЙ ДАШЕВСКИЙ

 

Писатель, кинодокументалист, автор киносценариев и коротких рассказов. Род. в Ташкенте, Узбекистан в 1960 г. Пишет по-английски и по-русски. С 1996 г. живет Коллингсвуде, шт. Нью-Джерси, США.

 

ЛИЛИТ

 

Вот прочитают это знавшие её и скажутэка невидаль, она и нас ненавидела, а меня она то, а меня она это... Минуточку, скажу я – всё правильно, но...

В отличие от всех вас, мои дорогие – и не очень, мы с ней сложили повесть об этом. Так-то. А вы что же? Короткую повесть с началом, концом и, между прочим, моралью. Безобразное поведение неизбежно будет наказано.

1. Некий человек, так и не дождавшись трамвая, идет по февральской ночной Москве, идёт торопливо, пребывая, однако, в знании всех сопряженных с этим переходом опасностей: выборочно шарахается от встречных прохожих, обходит глубокие лужи, внимательной иноходью следует узкой тропе между утлых городских сугробов, не забывает отмечать лёгким движением плеч пронизывающий ледяной искрой полночный ветерок. Думать старается о хорошем и думать образно, например – всё лучшее в это время суток и года находится там, наверху, где неоновые надписи, огромные заботливые духи – ими будут неукоснительно предотвращены и пожар, и утечка газа, и превратности судьбы, в частности, связанные с пересечением улицы в неположенном месте, или, по крайней мере, это будет именно их глухой от горя баритон над неким остывающим, а может наоборот, пылающим телом:

"Мы же тебя предупреждали..." Вполне обычный порядок мыслей для человека, привыкшего бывать в чужих городах и ничуть этим не тяготящегося. Приблизительный душевный покой, которым так дорожат оседлые граждане, в случае некоего ночного пешехода достижим с помощью рикошетирующего взгляда, резкого, но неглубокого взгляда на мир. А справа, за витринами гастронома, сейчас не происходит ничего, что можно было бы сравнить с этой неназойливой добротой неоновых прописей, впереди у которых все ночи мира – люди у прилавков толкутся, долгая очередь крошится с одного конца и прибывает с другого – правильно, чайную колбасу режут и заворачивают в бумагу с ней одного цвета, режут и заворачивают, по полкило в руки, должно быть, звучит вопрос

– "Скажите, а "докторской" нету?" – молчание. "А "докторской нету?" – молчание. "А вон та, вон – не "докторская?" – к вопросу прибавился указующий старческий перст – молчание, безусловно различимое через двойное стекло...

Просторечное, подхалимское, неутомимое "нету?" – хочется "докторской" старой даме в малиновом пальто, и никакого ответа, не бывало "докторской" для таких старух на прилавках московских гастрономов зимой одна тысяча девятьсот девяностого года, хоть спросите сто раз. А если и появлялась, то никак не в ответ на вопрос, и на вид и вкус та же "чайная" точно. И ответное молчание, вдруг в то время, пришедшее на смену привычному торговому хамству, тоже знаменательно – молчание. Кстати, о молчании – так называемая История наверняка умолчит об этой стороне "агонии режима Советской власти", – чувстве покинутости, внезапной и всеобщей глухоты – сосредоточившись, как обычно, на своих, на так называемых Исторических личностях и на Исторической Ситуации трусливых не-поступках, невежестве и бездарности этих личностей, объявленных стратегией и неким видением, бог его знает чего. Смятение умов, как и смятение желудков, от силы потянет на строчку-две через двадцать лет. Но только о нём, о смятении, и будут вспоминать уцелевшие.

Сейчас же – спросите некоего человека, вот этого, этого – и он скажет: всегда лучше идти мимо по улице, прячась от ветра, но подставляя время от времени лицо ночному солнцу, сотворенному из зелёных, белых, карминных и оранжевых букв и цифр!

Вот они показались, наконец, изумительно жёлтые прямоугольники – тот самый дом номер семь, общежитие, шестнадцатый этаж, а там комната, там горячий чай с чёрт-те чем вприкуску, с черствыми анекдотами, к примеру, или с аппетитными зевками ближе к утру. Настроение, тем не менее, прекрасное.

Некий человек пересек дочерна вытоптанную перед входом в общежитие площадку и без лишней спешки поднялся по ограниченным стальным уголком бетонным ступенькам и открыл первую дверь, ведущую в стеклянный тамбур – обычное устройство в странах с холодными зимами, не позволяющее теплу улетучиваться: когда открыта одна дверь, другая непременно будет закрыта.

Она и была закрыта – на хороший стальной засов изнутри.

Я прянул, как добрый конь из сказки, почуяв волчий дух – ведь это я топал к месту ночлега в огромном чужом городе, некий человек, несомый (здесь к месту это старинное слово из морских романов) неясными мыслями о настоящем и будущем и вполне земной тревогой – моим ботинкам давно полагалось протечь, я же ничего похожего не чувствовал. Хотелось выяснить – в чем тут дело, и поскорее. Почти научный интерес.

В то паршивое время я зачастил в столицу, в Москву, по делам.

Из соображений дружеских и по известной пристойной бедности (кстати, два фактора, неразрывно связанные друг с другом, может быть, это вообще одно и то же) останавливался в общежитии N на улице NN.

Всё это подробности, проникнутые несильным, но устойчивым духом тюремной паранойи того для меня незабвенного времени. Я ощущаю их ненужнуюсейчас полноту и всё же не вычёркиваю пока, наоборот, умножаю и приглядываюсь, как к грязному потоку, исчезающему в сливном отверстии раковины, – я мою ботинки, чтобы за ночь просушить их у батареи отопления, гляжу на поток, текущий с них и думаю: “Где же это тебя носило?”

Естественные законы неоспоримы и общеизвестны – "плохое забывается, хорошее остаётся", к примеру, и ряд разных других прописных истин в валтасаровом обличье, и вот это (незабываемое, из детсадовского, – "белый верх, чёрный низ", запах борща и мочи и следы маленьких подошв в проходе между железными кроватками)... "бeзoбpaзнoe поведение неизбежно будет наказано".

Известно также – общежитиям присущи надзирающие за общим порядком люди, как правило, не по заслугам имеющие мужественное название – "вахтеры". Здесь это были опрятные московские бабушки, в наивысшей степени проникнутые обстоятельствами места, вверенного их опеке. Выглядело это просто – разрешали ночевать, изредка спрашивали паспорт, вязали своим внукам носки в рабочее время – и разрешали ночевать всем подряд. Что тоже крайность. Однако суровое обозначение исполняемой должности не вводило в заблуждение ни одну из них – ночью всем следовало спать.

Кроме той, о которой и речь, той, что сейчас стояла по ту сторону стеклянной двери и держала изящной ручкой ушко засова, не доверяя железу. Звали её Лиля Соломоновна. Я впервые возвращался так поздно в её дежурство. Почему-то до сих пор я никогда не встречал её – и вот увидел. Её увидел и также увидел сразу, что она меня ненавидит.

Наверное, она-то меня видела раньше, когда я, притворяясь невидимым, а на самом деле с гримаской пресмыкающегося скользил, скользил в узких воротцах при вахтёрском месте, огороженном и укрепленном – а потом к лифту, и идти, а не бежать. И она прочла мою спину, прочла её насквозь, и просто и мудро ждала – "он ошибётся, никуда не денется".

Я, разумеется, не имел права на ночлег здесь – ни формального, ни морального, ни какого иного. В киноинститут, которому принадлежало общежитие, меня не взяли ни с первого, ни со второго и третьего раза.

Но следует добавить в порядке хвастовства ли, не знаю, что был я на тот момент, если позволите, "карьерным" киносценаристом, то есть человеком озабоченным и небогатым. Я делал сам себя, не принятый в институт и не обречённый таким образом на минимальное общественное внимание: но всё же в кино пробравшийся, в отличие от большинства выпускников: по моим рассказам снимались фильмы и частью игры, в которую приходилось играть, было умение бороться до известной степени за общественное внимание: я учился просачиваться во всякие московские места, где считал своё присутствие уместным, и оказывался уместен, потом убывал на родину, в Ташкент, опять появлялся в Москве, где меня уже забывали, и приходилось опять просачиваться... Только закончился тогда мой первый полнометражный проект, оказавшись хорошим фильмом, ныне пребывающим где-то в разделе "Неизвестная киноклассика эпохи перестройки" – всё правда в последних словах. И мой житейски понятный порыв ночевать именно в этом общежитии и именно бесплатно был ещё и почти бессознательной попыткой изъятия компенсации за моральный ущерб – они ведь меня не взяли учиться, я очень хотел, но судьба оберегла меня, и я понял это не сразу. Но была самая малость морального права ночевать, согласитесь.

Итак, мой смертельный враг – именно это было написано в её глазах, не знаю уж, что там, кроме растерянности, она читала в моих – оказался маленького роста, едва мне до плеча, в (снизу вверх) домашних шлёпанцах, толстых носках, трикотажных спортивных штанах со штрипками, в каком-то свитере. Волосы крашеные, собраны в пучок на макушке, лет шестьдесят ей было, я думаю.

Излишне добавлять к вышеназванному имени и отчеству – она была еврейкой. Не лишне упомянуть – и я еврей. Правда, столь универсальной наружности, что греки говорили мне "калимера", американцы принимали за француза, а татары сразу и молча наливали стакан водки, после чего возвращались к своим татарским разговорам и более не обращали на меня внимания. Только дорогие мои евреи ошибались на мой счёт время от времени, недоразумение быстро разъяснялось, но ни в каком случае они меня не брали в некий свой всемирный заговор.

Из чего я заключил, что никакого заговора нет и надеяться надо только на самого себя.

Вот и Лиля Соломоновна не пускала меня.

Половина двенадцатого на часах. Я сделал ошибку. Я пришёл поздно и один.

Я посмотрел по сторонам. Я находился в тамбуре, между двумя дверьми – сзади холод и тьма: но и свобода. Впереди тепло и свет: и эта... дама, которую надо преодолеть.

2 ...Вспомнил, когда-то в маленьком азиатском городке, вообще-то страшноватом городке, ночью я вот так же точно (только была жаркая июльская ночь) хотел улететь домой, томился у стойки аэропорта, ловил взгляды тех, кто мог, мне казалось, сделать меня счастливым, протягивал к ним руку с деньгами – ох, помню, трудно мне давалось тогда взяткодательство – и увидел большого бело-рыже-белого кота, который то забирался на стойку, то играл на никогда не действовавшей ленте транспортера, то брал всякую еду из рук пустоглазых работников аэропорта, отчего в глазах их проскальзывало, проскакивало человеческое; брал и у пассажиров, которым казался чем-то вроде маклера, они угощали кота, а смотрели в это время на дежурного, прося глазами: "если есть у тебя одно место на Ташкент и ты не знаешь, кому его отдать – отдай мне, ты видишь, как я люблю твоего кота" На что дежурный отвечал мгновенным, но исчерпывающим взглядом: "...и тебя, и кота этого, вовсе не моего, и всех вас, кому дома не сидится; и не летал я лично на самолёте и никогда не полечу, только по воле Аллаха, а лежал бы лучше всего я дома – под одеялом – зимой и под простыней – летом..." А кот был уже около него, ластился, и дежурный сурово улыбался коту, ступавшему по паспортам и бланкам билетов. Как я тогда позавидовал кошачьей свободе, мгновенно соединившись с ним – и в тот же момент понял, что уеду, уеду я туда, куда хочу, буду там, где хочу...

Здесь же никого не было, кроме нас двоих, и знамений ждать было неоткуда.

– Я тебя не пущу! – непререкаемо сказала Лиля Соломоновна.

– Я живу здесь, – сказал я.

– Врешь, – она сказала. Я устыдился, замолчал – точно, вру. Тут она сказала:

– Иди, ночуй на вокзале – так, будто это ей пришло в голову только что, единственный путь моего очищения от греха.

– Как же я пойду туда, мой паспорт наверху, в комнате, меня же милиция заберет без паспорта – я ответил резонно, приводя тем временем мысли в порядок и готовя себя к ночлегу на вокзале, но только и исключительно с паспортом, а пока я за ним схожу, может, и встречу своего лже-брата, у которого только и имею я право провести ночь согласно официальным правилам администрации. – Пустите меня, я возьму паспорт и уйду.

– Как же, как же, пустила... – она задумалась, куда же ей дальше повернуть сюжет. Так и не придумала, сказала:

– Уходи отсюда, я кому сказала. Я милицию вызову.

– Не надо милицию, – малодушно сказал я. – Там у вас случайно нет такой бумажки, что я имею право переночевать?

Я надеялся, что в том ворохе разных бумаг у нее на столе может по какой-то случайности мелькнуть моя фамилия. А может, лже-брат, более знакомый с порядками, заплатил общежитию за эту ночь? Она удалилась, поворошила бумаги:

– Как твоя фамилия? Нет, нет такого, – и осталась сидеть за своей загородкой.

Что же делать – надо кого-то дождаться, кто пройдет на ту сторону и поговорит с ней не через дверь, а так, с пристрастием и угрожающими жестами. Я устроился в том углу, куда свет падал от её дежурной лампы, достал блокнот, ручку – тюрьма, полоска света, уйма времени впереди... так и написаны гениальные тюремные романы, все практически канувшие в забвение...

Не успел я додумать эту вдохновляющую мысль, как свет погас. Она его выключила, она наблюдала за мной в то время, как я её не видел. Видела, что собрался я писать, и – выключила свет. Не выходя из своего укрытия, она заговорила:

– Как не стыдно... Я приехала в Москву сорок лет назад, после войны, и я пошла к своей тёте, она ждала меня, а я стала перед дверью и позвонить не могу – стесняюсь. Так я всю ночь и просидела у них под дверью. Да, до утра.

Идиотка ты, и тетка твоя, – сказал я тихо, я уж несколько подмёрз в тамбуре, и здравый смысл и оценка событий медленно, но всё же возвращались ко мне.

Она не услышала меня. И я тут же попробовал ход из плохого кино – я запел (вполголоса):

–  Счастье моё...

Уже не помню слов этой песни из её молодости, а тогда помнил... и чудо! – она подскочила, выбежала к двери, отодвинула засов, распахнула дверь, отступила, впуская меня... Верите – нет? И правильно. Она включила свою лампу ровно настолько, чтобы пискнуть:

– Вы фальшивите! – и снова выключила её.

Клянусь – я не фальшивил. Но какова бестия!

Я походил ещё немного по тамбуру. Посмотрел на часы, я ходил ровно час. У нас, как случается у соавторов, были вопиюще диаметральные представления о том, что такое "happy end" в данном сюжете.

Она тут опять закричала:

– Уходи! Иди куда-нибудь.

– Вызывайте милицию.

– И вызову, и вызову!

– Нет – вызывайте прямо сейчас.

Через несколько минут я услышал, как она набирает номер и что-то шепчет неразборчивое. Тяжко, тяжко в конце жизни заслужить лишь право охранять таланты от них самих.

– Милицию, милицию вызывайте! – крикнул я безжалостно и глянул на часы: три часа ночи.

Милиция приехала через минут двадцать. Не говоря ни слова, под суровым взглядом и указывавшим на меня пальчиком Лили Соломоновны: "Это он, хулиган!" – они затолкали меня в свой автомобиль (если бы не одеревенел от холода, я бы сам туда влез быстрее их) – и повезли в участок. Пacкуднoe меcто – Останкинский милицейский участок. Дверь в туалет с криво прорезанным и застеклённым окном, как дверь на балкон – хотя и это не могло меня удержать, я же четыре часа просидел в тамбуре благословенного общежития. Деревянная клетка с пола до потолка – для арестованных. Меня туда не посадили. Но и не предложили просто присесть.

– Как фамилия?

– Так-то.

– Зачем приехали в столицу?

– По таким-то то и таким-то делам.

– Хорошо. Допустим. А паспорт где?

– Да там, в комнате, где я живу, где вещи мои.

– А чего же не показал?

– А меня не спросили.

–А почему с собой не носите паспорт?

– Не знал, что надо носить.

– Всегда надо носить – вот мой, смотри. Москва – закрытый город. В туалет срать идёшь – и то бери паспорт с собой, ха-ха-ха!

– Москва – город мира и дружбы, – ответил я угрюмо, цитируя словеса в небесах (мне было не до смеха).

Такая беседа, запрос в Ташкент по названному мной месту постоянной прописки – да, не врет, есть такой.

– Ладно. Вот здесь распишись – чтобы послезавтра в Москве духу твоего не было.

– Но у меня же билет домой на двадцать седьмое!!

– Короче – поймают тебя послезавтра – оштрафуют для начала. Ещё раз поймают – на тридцать суток сядешь. Понял?

– Понял.

– Всё тогда. Какашкин! Пиписькин! Как из-под земли выросли два богатыря, те самые, доставившие меня в участок.

– Отвезите его в общагу. Подымитесь в комнату. Проверьте паспорт. Доложите.

– Так точно, товарищ капитан!

Лиля Соломоновна встретила нас спокойно. Один из ментов заглянул за её барьер, поднял со стола полоску бумаги, спросил у меня:

– Как фамилия твоя?

– Так-то.

Дa. Bот, oкaзывaетcя – имеет пpaвo товарищ тaкoй пepeнoчевaть ceгoдняoплaтил он один рубль за ночлег. Она молчала совершенно бесцветно – ни виновато, ни злорадно, никак. Впрочем, может, с достоинством? Всё остальное они сделали в точности как приказал капитан.

Я запер за ними дверь, разделся, выпил водопроводной воды, немного почитал что под руку подвернулось – и уснул крепким, оплаченным суммой, равной двойной порции вполне съедобных пельменей, сном.

 

3. И это было начало, таким оно было. И – что же, надо признаваться: я боялся её, хотя потом и встретил людей, которых она уважала и слушалась. Никто, даже они, не сказал о ней доброго слова. Самый начитанный из имевших на неё влияние заметил, что далеко-о-о не случайно её имя совпадает с именем Лилит, дьяволицы и первой жены Адама.

Это уж было чересчур, но – она вправду была моим московским кошмаром. В своё дежурство она отбирала у меня паспорт, и я вполне мог не получить его наутро у сменявшей её бабушки. Однако паспорт оказывался отложенным отдельно с полоской бумаги в нём, где было написано: "Всё время ночует, наши думают, что он свой." – И паспорт выдавался мне без последствий и комментариев.

Я до сих пор храню эту записку – свидетельство сильного чувства, вызванного моей скромной персоной.

Смятение чувств, смятение желудков.

Однако – "плохое забывается, хорошее остаётся" – затерялись где-то там, в неоновых эмпиреях эти простые слова, а может, и нет там их.

И Лиля Соломоновна, читавшая газетки, наткнулась пару раз на мою фамилию в разных рецензиях, и стала, в очередной раз, изымая паспорт, интересоваться – "над чем работаете? как идут дела?" Я отвечал подробно, со странным чувством, что от моего ответа зависит – пустят меня сегодня ночевать или нет. Дела мои шли, и правила общежития менялись, и даже за деньги не разрешалось ночевать в общежитии, так что потепление отношений с ней было очень кстати. Она меня пропускала – но спину мою напряжённую никогда, и я знал, что было у неё на уме, я вас уверяю – вернуть меня и выставить на улицу. Всё же и это миновало. И в один прекрасный день я подошёл к её кабинке и сказал:

– Лиля Соломоновна, вот билет – я приглашаю вас на свою премьеру в Дом Кино...

Да-а-а? А что за картина? – она спросила томно.

– Мелодрама – я выбрал это определение, отчасти правдивое. – Из жизни еврейской девушки. Лиля Соломоновна поджала губы – слово "еврейской", так легко мне дающееся, ей было неприятно, ведь её официозная агрессивность питалась вполне оправданной боязнью услышать в свой адрес "жидовская морда". Я всё это понимал про неё. Однако она улыбнулась:

– И сколько же брать мне носовых платков?

– Возьмите два, – сказал я серьёзно.

Всякий раз надеваю галстук с одной и той же мстительной мыслью – "а ведь теперь точно – напьюсь": и это правда. Говоря короче – настал дань премьеры. Мы с режиссёром встречали всех наших гостей у входа в Дом Кино на Второй Брестской, провожали в зал особо из них почётных, встретили и Лилю Соломоновну, я помог ей с её пальто, она оказалась в тёмно-синем с белым кружевом платье музейной смотрительницы элитного подразделения сторожевого братства, с театральной в блёстках сумочкой в незабываемых ручках, – те же пальцы на позолоченной защёлке. Она с пониманием удалилась в зал:

– Не провожайте меня.

Мы появились на сцене, сказали публике по паре пресных фраз и удалились в буфет. Начался фильм.

Мы элегантно пили вино, на водку денег не было. Пили, чокаясь, но без тостов. Допив вторую бутылку, поднялись в фойе. Там уже томились, ожидая нас, те, кто кино видал раньше в рабочем порядке, или те, кому не понравилось сразу, но изворотливый в мелочах киношный ум придумывал объяснения одно другого гениальнее: "Да вы мне важнее! Небось, переживаете?", например.

На самом деле и тех и других волновала судьба традиционного банкета.

А мы не переживали вовсе, потому что судьба банкета была нам известна – и было объяснено каждому, кому элегически, а кому и с художнической прямотой – банкета не будет, потому что денег у нас нет. Винный быстрый хмель улетучивался, мы стояли приятной, наверное, для постороннего глаза группой посреди паркетного фойе – ага, вот, мол, самое-самое в этой загадочной, сумасшедшей профессии – вот это оно: слава. А я скажу: тот же самый тамбур, всегда можно уйти – в ночь, холод, свободу. Но знаешь, мне нужно туда – в свет, в тепло, туда, куда не пускают и где маячит некая дама.

Кончился фильм, группка наша стала расти, появились те почётные, кого мы рассаживали, жали руку, говорили слова, и одна просто дама, чья-то жена, всё у меня выспрашивала тонким светским голосом разные подробности сюжетных перипетий, а я ей всё объяснял, томясь собственной обстоятельностью.

Вопросам её не было конца, и я с облегчением, наконец, повернул беседу в более малодушно-писательском направлении, увидев направлявшуюся ко мне Лилю Соломоновну:

– А вот с этой дамой связана очень интересная история...

Лиля Соломоновна процокала по паркету, остановилась в трёх метрах от нашей развеселой стаи – все обернулись на ее появление – и отвесила полный русский народный поклон: полагающийся в таких случаях платок был в её руках: скомканный до того, в момент поклона платок развернулся и лег на паркет. Она выпрямилась, в глазах слёзы:

– Спасибо... Большое спасибо... – и бросилась мне на грудь.

Мне не оставалось ничего, кроме как обнять её. Она свернулась жалкой улиткой в невзрачной раковине моих вынужденных объятий, она была очень худа под своими доспехами и что-то бормотала, а я просто держал руки вокруг неё, я не был готов к объятиям.

Отвращения я не чувствовал, нет. Честно говоря, жалости тоже.

И здесь вмешалась светская дама, разговор с которой прервался драматическим явлением Лили Соломоновны. Своим поднадоевшим тоном дама воскликнула:

– Так какая же необыкновенная история связана с этой милой, милой женщиной?!

И я почувствовал, как уплотнилась на моей груди Лиля Соломоновна, и жалкие её лопатки, и ощетинившийся позвоночник и наконец разобрал, что она там бормочет:

– Не говорите им...

Здесь я впервые заметил: какие бездарные светильники на потолке.

И я сказал – и светильникам, и обоим женщинам, я сказал:

– Ладно, ладно... Хорошо.

Непонимающая, ничего не слышавшая дама разочарованно отвернулась. Лиля Соломоновна исчезла непостижимым образом из моих объятий – да, разумеется, она спускалась по широкой лестнице, вытянув шею, боясь оступиться – навстречу ей поднимались зачем-то завсегдатаи с румяными лицами, заздравно откликавшиеся на дружеские увещевания преследующих впускающих-выпускающих-запираю- щих-отпирающих служебных старух, путалась в своём пальтишке, которое никто не помог ей надеть, старые туфли с лаковыми бантиками сменялись вполне резонными ботами, она вышла на тёмную улицу и здесь, я думаю, когда все мелочные движения позднего вечера были позади, она обернулась – и тогда я опустил свои руки.

Мы в складчину напились в буфете, жалуясь на жизнь и прикидывая, как добраться до общаги, чтобы там продолжить.

Петров и Абдуллаев стащили каждый по бутылке вина из купленных в складчину, скрытно от всех выпили под лестницей, и в такси им стало плохо. Безобразное поведение неизбежно будет наказано.

 

                                                                                                   1997