ВАСИЛИЙ АКСЕНОВ

 

Род. в 1932 г. в Казани. Окончил Ленинградский медицинский институт. В 1980 г. был вынужден эмигрировать. Жил в Вашингтоне, США. Ныне живёт во Франции. Преподавал в американских университетах. Автор рассказов, повестей, романов, пьес: «Коллеги», «Звездный билет», «Апельсины из Марокко», «Затоваренная бочкотара», «Остров Крым», «Поиски жанра», «Московская сага», «Новый сладостный стиль», «Ожог», «Негатив положительного героя», 1998 и др. В 1979 г. один из главных составителей альманаха «Метрополь».

 

ДОСЬЕ МОЕЙ МАТЕРИ

 

Архив Татарии. Портрет Дзержинского.

Все те же арии.

Либретто свинское.

Давно уж дуба дал дух коммунарии,

Шамиев шубу сшил,

Дыр бул щил,

Персек Татарии.

Колода тленная, а масть крапленая.

Башка у Ленина теперь зеленая.

Ислам марксистовый в склоненье дательном.

Калым неистовый. Чекист старательный.

Воняет охрою, тряпьем, говной,

И те же вохровцы на проходной.

 

Да, нет-нет, это, конечно, просто эмоциональное, предвзятое, необъективное. Конечно, многое изменилось даже здесь, на волжском «острове социализма». Кто бы тебя сюда раньше пустил? Читать досье матери из архива «Черного Озера»? Отправили бы полечиться. Теперь ты приходишь вместе с профессором Литвиным, и вохра тебя как бы и не замечает. Больше того, за тобой вкатывается московская киногруппа – Света, Сережа и Катя. Ничего особенного, просто съемка эпизода «Ознакомление Аксенова с делом его арестованной в 1937 году матери».

 

Тому кусок истории назад

Товарищ Бекчентаев выбрал папку.

Она была сера, как весь совдеп,

Как курс истории марксизма-ленинизма.

Вот вам энкавэдэ, вот стойкость матерьяла:

Кусок истории прошел, истлели судьбы,

А папочка с тесемочками, курва, цела.

 

Я родился на улице тишайшей, что Комлевой звалась в честь местного большевика, застреленного бунтующим чехословаком. Окошками наш дом смотрел в народный сад, известный в городе, как Сад Ляцкой, что при желании можно связать и с ляхом. Поляк и чех присутствовали здесь, и стало быть, Центральная Европа каким-то образом тут прогулялась. Мы говорим «Центральная», поскольку Татарское Заволжье, господа, географически еще Европа.

Наш скромный дом соседствовал с шикарнейшим модерном в три этажа. Там на фронтоне зиждилась скульптура, ошеломлявшая дитя, когда бы ни взглянул. Скульптура такова: стеклянный шар земной в широтах и меридианах, а на нем верхом орел, простерший два крыла отменной бронзы. Не понимая, что к чему, ребенок застывал перед фронтоном, и всякий раз при взгляде на орла ему хотелось пить.

 

Ребенок, словно собачонка,

Не очень часто замечает небеса,

Но вот однажды, вскинув головенку,

Он видит: темная большая колбаса

Плывет над садом. Дикая картина,

Не черт, не шут, акула, но без жабр...

Тут слышится над ним басок партийный:

Се гордость родины, советский дирижабль!

Неделя не прошла, как в том же небе –

Июльско-серый свод над купами дерев –

Восьмимоторный монстр, кумирня плебса,

На Азию прошел, триумфом проревев.

Ребенок созерцал свой переулок главный,

Свой главный окоем и в центре главный дом,

Тот обреченный дом Евгении и Павла,

Где рост его отмечен был мелком

На дверце спальни, где ружьем с липучкой

Был он к пяти годам вооружен,

И где в конце концов замок сургучный

Чекистом тихим был сооружен.

 

Следовательские подписи под протоколами допросов: Бекчентаев, Ельшин, Веверс – безымянная чекистская шелупень, обретшая имена и даже лица благодаря одной из множества их подследственных, отправленных либо на Колыму, либо в подвал, где тюкали пачками для выполнения плана террора. Сволочь сереньких папочек с кальсонными тесемками, превратившаяся на страницах «Маршрута» из мерзостной чернильной размазни в персонажей кириллицы, латиницы и японских иероглифов. Не подозревая о будущей трансформации, хмыри подшивали к делу фотографии своего автора, которого они наверняка между собой называли «эта евреечка». Анфас и в профиль. Ей было тогда тридцать два года. Взгляд затравленного подростка, бабушкина «кофтюля» на исхудавших плечах.

Переворот еще нескольких страниц, и из дела выпадает фотография «троцкистского» демона казанской интеллигенции, профессора Эльвова. Я столько раз слышал это имя, а вижу его впервые. Круглая, несколько бабелевская, физиономия, во всяком случае, истинно бабелевские круглые очки. Шевелюра, однако, не бабелевская, густая и волнистая. Рубашка без воротничка. Как они поступали с отобранными воротничками? Социалистическая законность, очевидно, требовала заприходовать всякую мелочь. Тщательный поиск может обнаружить на «Черном Озере» и воротничок профессора Эльвова. Снимки сделаны, должно быть, еще до начала пыток. И профиль, и фас еще хранят ироническое недоумение, то самое радековское выражение лица, которое так ненавидел Сталин. С этим антисталинским выражением лица, с чемоданами философии и джазовых патефонных пластинок, в очках европейской «левой», член оппозиции прибыл в ссылку, в Казань. Это было в начале тридцатых, в год моего рождения или чуть позднее.

Тихо жужжит закрепленная на штативе камера. Оператор в майке американского университета весело подмигивает: «Больше трагизма, Василий Павлович!»

Жив ли еще трагизм в грязно-кальсонной папке? Первоисточник симфонии «Маршрута». «Когда б вы знали, из какого сора...» Клаустрофобия гэбэшного архива распахивается на Колыму. Недаром мать особенно любила строчку: «Остальных пьянила ширь весны и каторги». Так поет трагедия. В конце пути возникает Франция. Только там, быть может, ей удалось хоть ненадолго забыть этот советский архив.

 

Из инвентарного списка реквизированных

При обыске квартиры вещей:

Костюм суконный, хороший.

Пальто женское, с меховым воротником.

Патефон, сто пластинок.

Игрушки детские, один ящик.

Полные собрания сочинений Л. Н. Толстого,

А. П. Чехова, А. С. Пушкина, Ф. М. Достоевского,

И. Канта...

«Вещи в себе», солидные издания «Академии»,

Увязаны шпагатом в чекистский бант.

С Достоевским все ясно, русская эпидемия,

Однако при чем здесь профессор Иммануил Кант?

Познать непознаваемое, экая премудрость!

Сделал опись при понятых, наляпал сургуч.

Что бы там ни говорили ницшеанские Заратустры,

Ленин был прав, внедряя наш «Всеобуч»!

Изъятая философия перестает философствовать,

Превращается просто в объем и вес.

Человек подлежит дознанию, тщательному

                                                                       следствию.

Собака любит мясо, а лошадь овес.

 

Из маминой папочки папочкины выпадают некоторые заявления и письма. Значит, несмотря на изоляцию супругов и десять тысяч километров тайги и тундры, между их папочками в Казанской гэбухе существовал контакт. Вот и фото отца лагерного периода, анфас и в профиль, суворовский хохолок, в губах ирония, но не радековская, а общенародная, которая, быть может, его и спасла. Здесь же справка об ударной работе в управлении «Интауголь». Равнение на – передовиков! Красная сволочь даже не думала о цинизме таких наград. Напротив, они ей казались проявлением человечности.

Наконец, из папочки выявляется и сам почти почетный посетитель, ныне почти почтенный писатель, снимаемый в данный момент для биографического фильма. Совершенно секретно. Март 1951 года. МГБ Татарской АССР запрашивает из Магаданского отдела МГБ копию дела Е.С.Гинзбург в связи с началом разработки ее сына Аксенова В.П., студента первого курса Казанского мединститута.

 

Так они начали и меня работать,

Хряки пролетарской революции, дети Свиньи,

В шевиотовых, с лампасами, штанах санкюлоты,

Матери своей многососковой похрюкивающие сыны.

А я разгуливал в закатный час по Казани,

Чьи шпили предполагали на Западе и Нью-Йорк,

и Париж,

Уже подготовленный к революционному наказанию,

Не подозревающий, что вместо судьбы

мне приготовлен шиш

Этой ебаной революции и воронок трехтонки...

Через сорок с чем-то я молча воплю:

«Не получилось, суки!»

По матери, и по отцу, и по профессору Эльвову

на гэбэшные картонки

Я слезы невидимые, но сверхкислотные лью

И задыхаюсь от скуки.

 

ХРАМ

 

Зазубрины на плитах улицы Долорозо

И по всему арабскому кварталу,

Их выбили для конницы Пилата,

Чтобы копыта не скользили.

Так тут, во всяком случае, считают,

И ровным счетом нет причин не верить,

Как нет причин не верить в то, что грозы

Не изменились здесь, и молнии блистали,

И свет свой фосфорический в долину лили

Все так же, отражаясь в римских латах,

Как нынче в крышах и боках автомобилей,

А облака под ветром нынче так же тают,

Как в мире том, где царствовал Тиберий

В ту ночь, среди небесных изобилий.

 

В отличие от главной мусульманской святыни, мечети Аль-Акса, с ее огромной золотой шапкой, купол храма Гроба Господня теряется среди иерусалимских крыш. Виа Долорозо, то есть Крестный Путь, тоже не всегда различима в лабиринте старого базара. Наконец, после расспросов, проходишь через каменную калитку и попадаешь на небольшую площадь, выложенную древними плитами с зазубринами. Перед тобой двери храма, в них стоят армянский и греческий священники. Проходят черные бенедиктинцы и серые капуцины. У всех христианских церквей, включая русскую, здесь есть свои притворы.

Высокие, темные своды. Храм накрыл сердце христианского мира: Голгофу, камень умащения Тела Христова, склеп, предоставленный усопшему Христу Иосифом Аримафейским. Все это украшено сейчас бронзой, лампадами, фресками, новыми и старыми, но все это – то самое. Тебя охватывает то особое чувство, которое выражается словом «благоговение». Чего в нем больше: сознания собственного ничтожества, страха перед тайной или попытки высшей любви?

Входят и растекаются большие толпы. Как их назовешь: паломники или туристы? Вытягиваются очереди. Оказывается, можно, согнувшись, пробраться в склеп и освятить там крестик. Люди опускаются на колени, шепчут молитвы. Суетливый гид драматически восклицает: «Господа, подумайте о других, не задерживайтесь! У нас сегодня огромная группа!»

Можно также приложиться к камню, на котором женщины умащивали тело Христа после снятия с креста. Гиды на разных языках поясняют, что каждое утро этот камень покрывают тем же составом благовоний. Можно подняться и на Голгофу по узкой лесенке мимо прикрытого стеклом куска скалы, расколотого молнией в момент смерти Господа.

Чтобы представить себе реальную, тех времен, высоту Лысой горы, надо спуститься по лестницам в подвалы храма и оглянуться на череду арок. Гора была высока, и Он поднимал по ней крест в самое пекло. На дне находятся так называемые «цистерны», древние резервуары воды. Именно в них паломники из свиты византийской императрицы Елены нашли тот самый крест, сколоченный из трех сортов дерева. Там, возле цистерн, монахи, подвязанные веревками, гулкими голосами читают латинские молитвы.

Возвращаешься на главный этаж и стоишь у золоченого шатра в многоязычной толпе. Мельтешение вокруг не раздражает и не сбивает благоговения. Некий гид, проходя мимо, с некоторой долей профессиональной небрежности поясняет, что шатёр прикрывает место, откуда Богородица взирала на муки Сына.

Наконец решаешься и поднимаешься к подножию креста. Там слышится речитатив как будто бы неземной. «Вага Нуси Иэсу Кирисуто, – возглашает группа японских монашек. – Господи наш Иисус Христос! Вага тамасии во сукуитамаэ! Спаси наши души!» Вся эта дюжина женщин мала ростом, согбенна и кривобока, но на их лицах такой свет, что кажется, будто души уже спасены.

 

«Язычники несут свой крест по виа Долорозо»,

Так написал израильский поэт.

Стихом ли воспарит, иль разольется прозой

Всех религий суверенитет –

Не важно, и вот эта драма

Гвоздей и жил, а также и копья

подвздошная игра,

Разыграна в потомстве Авраама

Без помощи чернил и маскара.

Здесь озаряется и меркнет панорама,

Но возжигаются небесные огни

На страшной высоте, в зените прямо.

«Или! Или! Лама Савахфани!»

Молчание, неясных звуков гамма,

И вновь молчанье. Боже сохрани!

 

Старшой караула, сторонник идей

Скорей позитивных, вздохнул у ограды:

Он был правовернейший иудей,

А мы, остальные, евреи, арабы, русские

и американцы – пока еще лицемеры и гады!..

 

ДОЛИНА

 

Старшой Иерусалимского караула

Не любил в Гефсиманах ночных облав.

Как всегда, ни зги не видать, думал он уныло,

Спускаясь с холма средь камней и дубрав.

Там, где сейчас проносится окружная дорога,

В те времена неумолчно и ровно шумел Кедрон.

В этой темени не успеешь и позвать на подмогу,

Бритый по-римски злился центурион.

Там, где стоянка нынче запрещена,

С камня на камень перепрыгивали факелы.

Дождется ли меня к утру жена?

Не сбежит ли тот с тридцатью серебряными

                                                               сиклями?

В городе, ей-ей, не будет порядка,

Пока в Гефсиманах кучкуются хиппи

                                                       и прочий сброд,

Пока они там ночуют в садах и в грядках,

Пока в шалашах и пещерах этот немытый народ

Внимает истинам, что вещает всяческий

                                                           сумасброд.

Как мы его сможем идентифицировать?

Нет ни снимка, ни отпечатка, только

                                               словесный портрет.

Как у каждого из нас, всего лишь два глаза,

                                                             не четыре.

Богочеловек без особых примет.

Факелы обтекают надгробные глыбы,

Собираются в кострище у входа в грот.

Когда опознаете, целуйте в губы!

Поняли задание. Искариот?..

 

Мне всегда раньше представлялось, что Гефсиманский сад стоит на вершине, склон крутого холма обращен в пространство, подобно астероиду, звезды не только сверху, но как бы и сбоку; чтобы удержаться на камне, надо обладать особым притяжением или не обладать никаким.

Оказалось, что сад лежит в низине, у подножия Масличной горы. Через ограду видны оливковые деревья, невероятные по старости, по толщине и искореженности, будто сами перенесли крестную муку, но шелестящие обычной сливовой листвой. У ворот никого не было, только на раскладном стульчике сидел средних лет араб в «окопном плаще» с погончиками и с клетчатой куфией вокруг головы; ни дать ни взять товарищ Арафат! Он добродушно мне кивнул и сказал: «Перерыв. Приходите через час, сир».

Я пошел вверх на Елеон по крутой и узкой асфальтовой дороге, мимо высоких стен миссии Русской Православной Екклезиастической церкви и женского монастыря Святой Марии Магдалины; поднимались кресты и кипарисы, с каждой новой площадки открывался расширяющийся вид на Иерусалим. От крепостных стен в долину пересохшего ныне Кедрона спускались террасы древнейших еврейских могил. В ту самую долину Иосафатскую, куда из замурованных ныне Золотых ворот спустится Мессия и где восстанут мертвые.

Дорога выходит к гостинице «Семь арок». Там кто-то режется в теннис. Заботливые бабки разносят комплекты белья. Выгружаются ящики с пивом. Большая смотровая площадка. Внизу, словно луковица среди горохового супа, над всем Старым городом доминирует позолоченный купол Мечети Камня. Вокруг стен кружится «траффик»: машины с израильскими и арабскими номерами, туристские автобусы, джипы с новым поколением солдат. В автомат-дальнозор видна парящая абстракция, как бы птица с переломанными крыльями, памятник погибшему парашютному десанту 1967-го года. Доносятся какой-то рок-н-ролл, крики арабских мальчишек, продающих сувениры. Момент пытается перекрыть внемоментное, но в следующий момент этот момент захлестывает странное ликующее чувство. Вся огромная долина то ли звучит, как симфония, то ли соединяется в непроизносимой фразе, как некая антитеза гробу. Еще один момент, и все пролетает мимо.

 

Пока арестованного вели к синедриону,

Старшой несколько раз оглядывался из-за плеча.

Влекомый и побиваемый издавал сильные стоны.

Быть ему завтра добычей палача!

Если ты Бог, то зачем так по-человечески?

Почему ты не вспыхнешь сразу полусотней глаз?

Почему не взъяришься вроде чудищ греческих,

Медью крыльев, не прогремишь,

                                               не напугаешь нас?

Руку протяни, извлеки из Времени

Какой-нибудь леденящий минус,

                                           испепеляющий плюс,

Чудо какого-нибудь лития или кремния,

Я первый тогда на колени свалюсь!

Ей-ей, ты стонешь слишком по-человечески,

Ничем не защищаешься от наглых ребят.

Ну позволь нам предстать не столь палачески,

Дай поверить в тебя!

Ветер с дымом летит над отечеством,

Только он лишь ласкает Его, волосы теребя.

----------------

© Василий Аксенов